Собрание сочинений в 9 тт. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

Вода была холодная. Она была густая, как снежная слякоть. Только как будто живая. Ты и понимал вроде, что это просто вода, та же самая, что многие годы текла под мостом, но когда она выплевывала бревна, ты не удивлялся — они как будто были частью воды, ее стерегущей угрозы.

Удивился я только тогда, когда мы переправились, вышли из воды и встали на твердую землю. Мы словно и не ожидали, что мост достанет до того берега, до чего-то укрощенного, до твердой земли, которую мы исходили ногами и хорошо знали. Неужели я мог попасть сюда? Неужели хватило глупости полезть в эту прорву? А когда поглядел назад, увидел моего мула на другом берегу, где я сам стоял недавно, и подумал, что мне еще надо вернуться туда, я понял, что этого быть не могло — ни за какие коврижки я и раз не прошел бы по мосту. И однако — вот я где, и если кто может пройти по мосту второй раз, то кто-то другой, а не я — даже если Кора прикажет.

И все из-за мальчонки. Я сказал: «А ну дай мне руку» — и он дождался меня и дал. Да нет, черт возьми: получилось, что будто бы вернулся за мной; будто сказал: невредимым пройдешь. Будто рассказывал про чудесное место — там что ни день, то праздник, и зимой, и летом, и весной, и если за него буду держаться, тоже не пропаду.

Я посмотрел на мула, словно в подзорную трубу посмотрел: я увидел через мула весь простор земли и посредине мой дом, взошедший на поте — словно чем больше пота, тем просторней земля; чем больше пота, тем крепче дом, потому что крепкий нужен дом для Коры, иначе не удержит Кору — как кувшин молока в студеном роднике: крепкий имей кувшин или же нужен сильный родник, ну а коли родник большой, так есть для чего заводить крепкие, надежные кувшины — потому что молоко-то — твое, хоть кислое, хоть какое, потому что молоко, которое может скиснуть, интересней того, которое не киснет, потому что ты — мужчина.

Он держал меня за руку, а рука у него горячая и уверенная, так что хотелось сказать: Смотри-ка. Видишь вон там мула? Ему здесь делать было нечего, вот он и не пошел, ведь он мул всего-навсего. Человек иногда понимает, что у детей больше разума, чем у него. Но он им в этом не признается, пока у них не отрастет борода. Когда борода отросла, они чересчур озабоченные, потому что не знают, смогут ли вернуться туда, где у них разум был, а бороды не было; тут-то тебе нетрудно признаться людям, так же беспокоящимся о том, о чем беспокоиться не стоит, что ты — это ты.

И вот перешли мы, стоим и смотрим, как Кеш разворачивает повозку. Видим, как он едет по дороге назад, к тому месту, где от дороги к броду отходит колея. Скоро повозка скрылась из виду.

— Надо пойти к броду, помочь если что, — я сказал.

— Я дал ей слово, — говорит Анс. Для меня оно свято. Я знаю, ты недоволен, но она благословит тебя на небесах.

— Ладно, — говорю, — им сперва надо сушу обогнуть, чтобы в воду броситься. Пошли.

— Возвращаются, — говорит он. — Плохая примета — возвращаться.

Сгорбленный и печальный, он стоял и смотрел на пустую дорогу, а перед ним дрожал и шатался мост. И девушка стояла — через одну руку корзинка с едой, под другой — прижатый к боку сверток. В город собрались. Решили бесповоротно. Сквозь огонь и воду пройдут, чтобы съесть пакет бананов.

— Надо было день потерпеть, — я сказал. — К утру бы немного спала. Может, ночью дождя не будет. А выше ей подниматься некуда.

— Я обещание дал, — говорит он. — Она надеется.

ДАРЛ

Темный, густой поток бежит перед нами. Неумолчным тысячеголосым шепотом разговаривает с нами; желтая гладь — в жутких рябинах недолговечных водоворотов; немо и многозначительно они сплывают по течению и пропадают, словно под самой поверхностью что-то громадное и живое лениво пробудилось на миг и снова погрузилось в чуткий сон.

Он хлюпает и бормочет среди спиц и в коленях у мулов. Покрытый жирными косами пены как потный, взмыленный конь. Сквозь кустарник проходит с жалобным звуком, задумчивым звуком; тростник и молодая поросль гнутся в нем, как от маленькой бури, они лишены отражений и колышутся, словно подвешенные на невидимой проволоке и сучьями наверху. И стоят над неугомонной водой деревья, тростник, лозы без корней, отрезанные от почвы, — призраками среди громадной, но не бескрайней пустыни, оглашаемой ропотом напрасной, печальной воды.

Мы с Кешем сидим в повозке; Джул — на коне у правого заднего колеса. С длинной розовой морды коня дико смотрит младенчески-голубой глаз, а конь дрожит и дышит хрипло, будто стонет. Джул подобрался в седле, молчит, твердо и быстро поглядывает по сторонам, и лицо у него спокойное, бледноватое, настороженное. У Кеша тоже серьезный, сосредоточенный вид; мы с ним обмениваемся долгими испытующими взглядами, и они беспрепятственно проникают сквозь глаза в ту сокровенную глубь, где сейчас Кеш и Дарл бесстыдно и настороженно пригнулись в первобытном ужасе и первобытном предчувствии беды. Но вот мы заговорили, и голоса наши спокойны и бесстрастны.

— Похоже, что мы еще на дороге.

— Талл додумался спилить здесь два дуба. Я слышал, раньше в паводок по этим деревьям брод находили.

— Два года назад он здесь лес валил, тогда, наверно, и спилил дубы. Не думал, верно, что брод еще кому-нибудь понадобится.