— Что, мама очень нездорова? — сказала Кэдди.
— Нет, — сказал папа. — Смотри, чтобы Мори не упал.
— Хорошо, — сказала Кэдди.
Папа пошел к двери, опять смотрит на нас. Темнота вернулась, он стоит черный в дверях, а вот и дверь опять черная. Кэдди держит меня, мне слышно нас и темноту, и чем-то пахнет в доме. Вот окна стало видно, там шумят деревья. А вот и темнота вся пошла плавными, яркими, как всегда, и даже когда Кэдди говорит, что я спал.
2 июня 1910 года
Тень от оконной поперечины легла на занавески — восьмой час, и снова я во времени и слышу тиканье часов. Часы эти дедовы, отец дал их мне со словами: «Дарю тебе, Квентин, сию гробницу всех надежд и устремлений; не лишено язвительной уместности то, что ты будешь пользоваться этими часами, постигая общечеловеческий опыт reducto absurdum[8], способный удовольствовать твои собственные нужды столь же мало, как нужды твоих деда и прадеда. Дарю не с тем, чтобы ты блюл время, а чтобы хоть иногда забывал о нем на миг-другой и не тратил весь свой пыл, тщась подчинить его себе. Ибо победить не дано человеку, — сказал он. — Даже и сразиться не дано. Дано лишь осознать на поле брани безрассудство свое и отчаянье; победа же — иллюзия философов и дураков».
Часы прислонены к коробке с воротничками, и я лежу, их слушаю. Слышу то есть. Вряд ли кто станет со вниманием слушать ход часов. Незачем это. Можно надолго отвлечься, а затем одно «тик-так» враз выстроит в уме всю убывающую в перспективе вереницу нерасслышанных секунд. Похожую на длинный, одиноко легший на воду световой луч, которым (по словам отца) впору шествовать Христу. И добрейшему святому Франциску, называвшему смерть Маленькой Сестрой,[9] а сестры-то у него не было.
За стеной Шрив скрипнул пружинами кровати, зашуршали его шлепанцы по полу. Я поднялся, подошел к столику, скользнул рукой к часам, повернул их циферблатом вниз, опять лег. Но тень от поперечины осталась, а я по ней определяю время чуть не до минуты, и пришлось повернуться спиной, и сразу зачесались глаза на затылке, какие были у животных раньше, когда кверху затылком ползали. С бездельными привычками расстаться труднее всего, говорит отец. И что Христос не распят был, а стерт на нет крохотным пощелкиваньем часовых колесиков. А сестры у него не было.
Только ведь отвернулся от часов — и тут же захотелось поглядеть, который час. Отец говорит, этот постоянный зуд насчет положения стрелок на том или ином циферблате — простой симптом работы мозга. Выделение вроде пота. Ну и ладно, скажу я. Зуди. Хоть до завтра.
Если б не солнце, можно бы думать про его слова о бездельных привычках, повернувшись к окну. И про то, что им неплохо будет там, в Нью-Лондоне[10], если погода продержится. А зачем ей меняться? Месяц невест, глас, над Эдемом прозвучавший.[11]
Шрив стоит в дверях, надевает воротничок, очки блестят румяно, будто умытые вместе с лицом.
— Решил сегодня отдохнуть?
— Разве поздно уже?
Вынул свои часы, смотрит.
— Через две минуты звонок.
— А я думал, еще рано. — Шрив смотрит на часы круглит губы. — Тогда мне надо вскакивать скорей. Больше нельзя пропускать. Декан меня на прошлой неделе предупредил… — Вложил часы в кармашек наконец. И я замолчал.
— Так надевай штаны — и рысью, — сказал Шрив. И вышел.
Я встал, задвигался по комнате, прислушиваясь к Шриву за стенкой. Он прошел в нашу общую комнату к дверям идет.
— Готов ты там?
— Нет еще. Ты беги. Я следом.