Собрание сочинений в 9 тт. Том 3

22
18
20
22
24
26
28
30

— Господин капитан, они заняли Камбрэ.

Спумер даже не поднял на него глаза.

— Кто они?

— Как кто? немцы!

— Ну-ну, — сказал Спумер. — Не подымайте панику. Я же говорил вам, чтобы вы были осторожней.

Короче, Спумер был совершенно неуязвим. Когда мы первый раз толковали с Сарторисом, я было начал ему это объяснять. Но тут же понял, что зато Сарторис — непобедим. И вот мы с ним толковали, и он сказал:

— Я все хотел научить его летать на «кэмеле». Я бы его за бесплатно научил, за так. Я бы сам и кабину переделал, и двойное управление смонтировал, задаром.

— Для чего? — сказал я. — Зачем?

— Да что угодно! Я бы ему сказал — пусть сам выбирает. Любую машину, да вот хоть «S.E.». А я бы сел на «Ак. W.», или даже на «Fee», и я бы его в два счета заземлил я бы его по макушку в землю вогнал. Он бы у меня зарекся соваться в небо.

В этот раз мы разговаривали с Сарторисом впервые, а потом был еще один разговор — последний.

— Вы не считаете, что вы даже больше сделали? — спросил я Сарториса, когда мы разговаривали с ним во второй раз.

У него почти не осталось зубов, и ему было трудно говорить; он, впрочем, никогда и не умел много говорить: ему всю жизнь хватало двух сотен слов — с тем и умер.

— Больше? — спросил он.

— Вы хотели, чтобы он зарекся соваться в небо. А он и на землю-то зарекся соваться — на европейскую землю.

Кажется, я говорил, что он был непобедим. Он не погиб одиннадцатого ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года — не поступил на службу, чтобы, сидя в конторе, набирать год от года жирку, не превратился — суровый, решительный, худощавый — в раздобревшего и потерянного и потерявшего почву под ногами служащего, потому что его убили в июле.

Его убили в июле, а мы толковали с ним — во второй, и последний раз — незадолго до этого. Мы толковали с ним примерно через неделю после того дня, когда командир патруля вечерней смены приземлился и доложил, что Камбрэ взят, через неделю после того, как мы впервые услышали, что в Амьене рвутся немецкие снаряды. Он сам мне рассказал об этом, пришепетывая и шепелявя, потому что у него почти не осталось зубов. В воздух подняли всю эскадрилью. Когда они пролетали над прорванным фронтом, он отвалил от своего звена и взял курс на Амьен; и в кармане комбинезона у него лежала бутылка бренди. В Амьене полным ходом шла эвакуация — дороги были забиты военными грузовиками, повозками с домашним скарбом и санитарными машинами, а город и пригороды были объявлены запретной зоной.

Он приземлился на небольшом лугу. Он говорил мне, что неподалеку, на другой стороне канала, какая-то старуха копалась в огороде (он сказал, что, когда час спустя он вернулся, она все еще возилась в огороде, упрямо склонившись над зелеными грядками, и влажный весенний воздух над этой согбенной фигурой сотрясали мощные медленные волны взрывов, потому что немцы уже начали обстреливать город), а рядом с лугом на шоссе стоял легкий санитарный автобус, сползший передними колесами в кювет.

Он подошел к автобусу. Мотор еще не заглох. Водитель, молодой парень в очках, похожий на студента и в дымину пьяный, лежал на сиденье, свесившись головой к подножке. Сарторис отхлебнул из своей бутылки и попытался разбудить шофера — безуспешно. Тогда Сарторис сделал еще один глоток (хотя, я уверен, у него и так уже здорово шумело в голове, — он рассказывал мне, как утром, когда Спумер уехал с аэродрома, он отыскал и выпустил собаку, а увидев, что она потрусила к Амьену, попытался получить увольнительную у начальника полетов, но тот напомнил ему, что лафайетовцы ждут его[36] на плоскогорье Сантер), — и вот, сделав еще один глоток, Сарторис запихал водителя в кабину, сел за руль и поехал в Амьен.

Сарторис рассказывал, что неподалеку от кабака он заметил французского капрала, присосавшегося к бутылке. Сарторис остановился; дверь кабака была заперта. Сарторис допил остатки бренди и выломал дверь, взяв ее на корпус, как они делают, играя в свой американский футбол. И оказался в кабаке — среди перевернутых столов и стульев да пустых полок, на которых раньше стояли бутылки. Он сказал, что сначала не мог вспомнить, зачем пришел, и решил выпить. Бутылку он отыскал под стойкой и об угол стойки отбил у нее горлышко, и он рассказывал мне, как он стоял там, глядя на себя в зеркало, и старался вспомнить, зачем пришел. «Ну и дикий же у меня вид был», — сказал он.

А потом послышался первый взрыв. Я почти вижу эту картину: Сарторис, стоящий в опустевшей, брошенной, притихшей комнате с голыми полками по стенам и выломанной дверью, за которой притаился настороженный город, — и медленный, неспешный, с перекатами грохот, придавивший к земле весеннюю влажную тишину, словно неторопливая, тяжко опустившаяся ладонь. Сарторис говорил, что он слышал приглушенно шуршащий шорох — где-то сухим ручейком сыпалась штукатурка, или пыль, или, может быть, песок, — а потом большой тощий кот бесшумно перемахнул через стойку и, прижимаясь к полу, словно растянувшаяся капля тускло поблескивающей ртути, улепетнул.