— Нет, это не годится, — сказал другой. — Этого нельзя. Они нам слишком дорого стоили. Вспомните, сколько у нас было хлопот — придумывать для них работу. Надо делать как белые.
— А как они делают? — спросил Иссетибеха.
— Разводят негров на продажу. Возделывают побольше земли и сеют маис, чтобы их прокормить. Мы тоже будем возделывать землю и сеять маис и разводить негров, а потом продадим их белым за деньги.
— Да, но что мы станем делать с этими деньгами? — спросил третий.
Некоторое время все усиленно думали.
— Там видно будет, — сказал первый. Они сидели на корточках, глубокомысленно размышляя.
— Но это значит опять работать, — сказал третий.
— Пусть сами негры это делают, — сказал первый.
— Да, пусть сами. А нам вредно потеть. Тело делается сырое. И открываются все поры.
— И потом в них входит ночной воздух.
— Да. Пусть негры сами. Они любят потеть.
Таким образом, племя стало с помощью негров расчищать еще больше земли и сеять зерно. Раньше рабы жили в большом загоне с навесом в одном углу, вроде свиного хлева. Теперь они стали строить отдельные хижины и селить в них попарно молодых негров и негритянок, чтобы те производили потомство. Через пять лет Иссетибеха продал сорок голов работорговцу из Мемфиса и на вырученные деньги совершил поездку в Европу под руководством своего новоорлеанского дяди с материнской стороны. Шевалье Сёр-Блонд де Витри в это время жил в Париже; это был уже глубокий старик; он потерял все зубы, носил парик и корсет, и на его набеленном иссохшем лице застыла насмешливая и глубоко трагическая гримаса. Он занял у Иссетибехи триста долларов и за это ввел его в некоторые светские круги; когда год спустя Иссетибеха вернулся домой, он привез с собой золоченую кровать и две жирандоли, при свете которых, говорят, мадам де Помпадур[50] укладывала свою прическу, а Людовик из-за ее напудренного плеча ухмылялся своему отражению в зеркале. Еще Иссетибеха привез пару туфель с красными каблуками, которые были ему тесны, что не удивительно, так как до своего прибытия в Новый Орлеан он никогда не носил обуви.
Туфли он привез завернутыми в папиросную бумагу и держал их в единственном уцелевшем кармане переметной сумы, набитой кедровыми стружками, вынимая их только изредка, чтобы дать поиграть своему сыну Мокетуббе. У Мокетуббе уже в три года было широкое, плоское, монгольское лицо, такое неподвижное, как будто он всегда был погружен в глубокий сон. Оно оживлялось только при виде туфель.
Матерью Мокетуббе была красивая девушка, которую Иссетибеха увидел однажды, когда она работала на бахче. Он остановился и некоторое время ее разглядывал — ее широкие, плотные бедра, крепкую спину, спокойное лицо. Он шел на реку ловить рыбу, но в тот день до реки так и не дошел. А пока он разглядывал не подозревавшую о том девушку, он, возможно, вспоминал свою мать, женщину из города, беглянку, с ее веерами и кружевами и ее негритянской кровью — всю потрепанную мишуру той нескладной женитьбы. Меньше чем через год после этого родился Мокетуббе. Когда ему было три года, ноги его уже не входили в туфли. Тихими знойными вечерами Иссетибеха часто смотрел на него, как он с каким-то непостижимым упорством, вопреки всякой возможности, старался втиснуть в туфли свои толстые ступни, — смотрел и тихонько смеялся про себя. Он смеялся еще не один год, так как Мокетуббе до шестнадцати лет не оставлял своих попыток надеть туфли. Потом бросил. По крайней мере Иссетибеха думал, что он бросил. На самом деле он только перестал это делать в присутствии Иссетибехи. Но однажды новая жена Иссетибехи сказала ему, что Мокетуббе выкрал туфли и спрятал. Тут Иссетибеха перестал смеяться и велел жене уйти. «Да-а, — промолвил он, когда остался один, — мне тоже нравится быть живым. — Он послал за Мокетуббе. — Я дарю тебе эти туфли», — сказал он.
Мокетуббе исполнилось тогда двадцать пять лет. Он еще не был женат. Иссетибеха и сам не отличался высоким ростом, но все же он был на шесть дюймов выше сына и фунтов на сто легче его весом. Мокетуббе уже и в эти годы был болезненно тучен; у него было бледное широкое сонное лицо и распухшие, как от водянки, руки и ноги.
— Туфли теперь твои, — сказал Иссетибеха, зорко вглядываясь в лицо сына. Мокетуббе только один раз поднял глаза на отца, еще когда входил, — то был быстрый, осторожный, скрытный взгляд.
— Спасибо, — сказал он.
Иссетибеха все смотрел на него. Он никогда не мог понять, что Мокетуббе видит, на что он смотрит.
— Если я их тебе подарю, разве это будет не то же самое? — спросил он.
— Спасибо, — сказал Мокетуббе.