Собрание сочинений в 9 тт. Том 3

22
18
20
22
24
26
28
30

Они шли дальше, и солидные мужчины на ее пути приподнимали шляпы, а голоса вокруг тут же стихали, становясь почтительными, заботливыми.

— Вот видишь? — с придыханием говорили подруги, и у каждой голос звучал так, будто она уже набрала воздуха для торжествующего присвиста. — Негров-то ни одного нет на площади. Ни единого.

Они подошли к кинотеатру. Кинотеатр, с его освещенным вестибюлем, где на цветных литографиях жизнь была схвачена в моменты ее устрашающих и прекрасных превратностей, был как волшебная страна в миниатюре. Здесь губы у нее задергались. В темноте, когда начнется кино, все будет в порядке — она сможет сдерживаться и не растратит этот смех так сразу и так попусту. Поэтому она поспешила в зал, — лица, все оборачиваются, шепоток низменного любопытства, — и подруги заняли свои обычные места, откуда удобно было следить, как на фоне серебряного сияния в проходе между рядами появляются молодые люди с девушками, пара за парой.

Свет померк; экран засеребрился, засиял, и вот пошла развертываться жизнь, прекрасная, неистовая и печальная, молодые люди с девушками все входили, в полутьме разносился шелест и благоухание, и сдвоенные контуры их спин прорисовывались так тонко, так изысканно, их стройные, проворные тела были угловаты, божественно юны, а там, за ними, накручивались, наслаивались серебряные грезы, неостановимо, неизбежно. Она начала смеяться. От попыток сдержать этот смех он становился только громче; на нее начали оборачиваться. Подруги помогли ей подняться и, все еще смеющуюся, вывели из зала, и она стояла у бровки тротуара, смеясь надрывно, на высокой ноте, но наконец подъехало такси, и ее усадили в машину.

Подруги сняли с нее розовое платье, сняли ее тончайшее белье и чулки, уложили в кровать и накололи льда, чтобы прикладывать к вискам, и послали за доктором. Разыскать его оказалось не очень-то легко, так что они сами, обмениваясь приглушенными восклицаниями, за ней ухаживали, меняя лед и обмахивая ее веером. Пока лед был свеж и хорошо охлаждал, она переставала смеяться, на какое-то время затихала и даже почти не стонала. Но вскоре смех опять переполнял ее, и ее голос вздымался до визга.

— Тсссссссс! Тсссссссс! — говорили ей, меняя мешочек со льдом, поправляя ей волосы, выискивая в них седину. — Бедняжечка! — И тут же одна другой: — А думаешь, и правда что-то было? — И темные промельки посверкивали в их глазах, неистовых и потаенных. — Тсссссссс! Бедняжечка! Бедная Минни!

V

Когда Маклендон подъехал к своему новому дому, была уже полночь. Домик был аккуратненький, нарядный, как птичья клетка, и почти такой же маленький, свежепокрашенный белым и зеленым. Маклендон запер машину, поднялся на крыльцо и вошел. Жена встала с кресла, рядом с которым горел торшер. Маклендон остановился в дверях и пристально смотрел на нее, пока она не опустила взгляд.

— Погляди на часы, — сказал он, указывая на них поднятой рукой. Жена стояла перед ним, опустив глаза, с журналом в руке. Ее лицо было бледным, напряженным, со следами усталости. — Я что, не говорил тебе, чтобы ты оставила эту привычку — сидит тут, проверяет, когда я приду!

— Джон, — сказала она. Она отложила журнал. Приподнявшись на носки, он жег ее взглядом раскаленных глаз, по лицу стекал пот.

— Я что, не говорил тебе? — Он пошел на нее. Тут она подняла глаза. Он схватил ее за плечо. Она стояла безучастию, глядя ему в глаза.

— Не надо, Джон. Я не могла заснуть. Такая жара; и вообще, как-то… Пожалуйста, Джон. Ну больно же.

— Я что, не говорил тебе? — Он отпустил ее и наполовину ударил, наполовину пихнул в кресло; упав в него, она молча смотрела, как он выходит из комнаты.

Он прошел по дому, на ходу срывая с себя рубашку, а на темной задней веранде, затененной решетками жалюзи, он постоял, вытер голову и плечи рубашкой и отшвырнул ее. Вынув пистолет из кармана штанов, он положил его на столик перед кроватью, сел и разулся, потом встал и стащил с себя брюки. Снова покрывшись потом, он наклонился и принялся яростно шарить в поисках рубашки. Наконец нашел, снова весь вытерся ею и встал, отдуваясь, всем телом прильнув к пыльным жалюзи. Вокруг ни звука, ни движения, даже насекомые куда-то подевались. Темный мир, казалось, пораженно замер, простертый под равнодушной луной и расширенными, застывшими зрачками звезд.

МИСТРАЛЬ

I

Миланского бренди у нас осталось на донышке. Фляга была стеклянная, в кожаном чехле, — я выпил и протянул флягу Дону, и он поднял ее и наклонял до тех пор, пока в узкой прорези чехла не показалась — вкось — полоска желтой жидкости, и в это время на тропинке появился солдат в расстегнутом у ворота мундире и с велосипедом. Проходя мимо нас, солдат — молодой, с худощавым и энергичным лицом — буркнул «добрый день» и покосился на флягу. Мы смотрели, как он поднялся к перевалу, сел на велосипед, поехал вниз и скрылся из глаз.

Дон сделал большой глоток и вылил остатки бренди. Пересохшая земля на миг потемнела и сразу же снова стала бурой. Дон вытряс последние капли.

— Салют, — сказал он, отдавая мне флягу. — Господи, если б я только знал, что перед сном мне опять придется накачиваться этим пойлом!

— То-то и видно, что ты уже через силу пьешь, — сказал я. — Ты, может, и рад бы не пить, да приходится, через силу. — Я убрал флягу, и мы поднялись к перевалу. Дальше тропа змеилась вниз, все еще в тени. Ясный и сухой воздух был сплошь пронизан солнцем: оно не только прогревало его и освещало, — оно растворялось в нем, яркое, яростное: воздух даже в тени казался солнечным, и в этой солнечной тени чуть дрожал перезвон — негромкий, но звучный — козьего колокольчика, скрытого за поворотом извилистой тропинки.

— Не могу я смотреть, как ты таскаешь эту тяжесть, — сказал Дон. — Поэтому и пью. Ты-то пить не можешь, а выбросить ни за что ведь не выбросишь.

— Выбросить? — сказал я. — Это пойло обошлось мне в десять лир. Зачем, по-твоему, я их тратил?