Судья не поднимал глаз.
— Вы приемлете это, да? Принимаете? — Он, казалось, целиком был поглощен сигаретой. — Если бы только я мог увидеть Его, поговорить с Ним. — Он медленно крутил сигарету между пальцами. — Возможно, именно Его я искал. Возможно, я искал Его все то время, когда читал ваши книги, и Вольтера, и Монтескье. Возможно. — Он медленно крутил сигарету. — Я верил в вас. В вашу искренность. Я говорил себе: если Истина может быть постигнута человеком, то
Ингерсолл с минуту смотрел на судью. Потом сказал: — Почему? Почему поверите?
Сигарета в пальцах судьи расползлась, он вновь осторожно скрутил ее, придерживая пальцами.
— Видите ли, у меня был сын. Последний представитель нашего рода. После смерти жены мы жили одни, двое мужчин в доме. Знаете ли, это был славный род. Я хотел, чтобы мой сын вырос мужественным, достойным его. У него был пони, на котором он все время катался. У меня есть фотография, там они оба; она служит мне закладкой. Часто, разглядывая фотографию или незаметно для них наблюдая, как они проезжают мимо окна библиотеки, я думал:
Он осторожно положил сигарету на скамейку рядом с собой и открыл портфель. Затем достал книгу.
— «Философский словарь» Вольтера[22], — сказал он. — Всегда ношу с собой книгу. Я книголюб. Так случилось, что моя жизнь была очень одинокой, может быть, потому, что я последний из моей семьи и, возможно, также и потому, что я республиканец, а служу в цитадели демократов. Я федеральный судья из Миссисипи. Отец моей жены был республиканцем. — И добавил торопливо: — Я полагаю, что принципы республиканской партии стране всего пригоднее. Вы не поверите, но за последние пятнадцать лет моим единственным интеллектуальным собеседником был неистовый атеист, почти безграмотный, который не только презирал всякую логику и науку, но от которого, кроме всего прочего, еще и дурно пахло. Иногда, сидя с ним в моем кабинете влажными летними вечерами, я думал, что если, вернувшись к вере, он покончит со своим предубеждением против ванны, то мне простятся все мои грехи. — Он достал фотографию из книги и показал ее. — Это был мой сын.
Тот смотрел на фотографию, не двигаясь, не пытаясь ее взять. С коричневого потускневшего картона с серьезным и спокойным высокомерием смотрел мальчик лет десяти, сидящий верхом на пони.
— Он вообще все время ездил верхом. Даже в церковь (тогда я регулярно ходил в церковь. Я до сих пор хожу иногда, даже сейчас). Пришлось даже нанять слугу специально, чтобы… — Он задумчиво смотрел на фото. — После смерти его матери я больше не женился. А моя мать всегда хворала. Я мог выпросить у нее все что угодно. Я мог уговорить ее отпустить меня босиком в сад под присмотром двух слуг, которые предупредили бы меня о приближении тетушек… Обычно я возвращался в дом, довольный собой, блистательно доказав свое мужество, но мое торжество продолжалось только до тех пор, пока я не входил в комнату, где она ждала меня. Я знал, что за каждую пылинку на моих ногах, за полученное мной удовольствие она будет платить мгновениями своей жизни. И мы, бывало, сидели в сумерках, как двое детей, она, держа мою руку и тихо плача, пока тетушки не входили в комнату с лампой.
— Ну, София. Опять плачешь. Скажи, в какую историю ты ему позволила втянуть себя на этот раз?
Она умерла, когда мне было четырнадцать; лишь к двадцати восьми я нашел себя и выбрал жену по своему вкусу; мне было тридцать семь, когда родился мой сын. — Он смотрел на фотографию, его глаза были полузакрыты, мешки под глазами испещрены бесчисленными морщинками, тонкими, как на гравюре. — Он все время ездил верхом. Это портрет их обоих, ведь они были неразлучны. Я имел обыкновение пользоваться этой фотографией как закладкой в фолиантах, где его и мою родословную можно проследить в наших американских анналах до десятого колена. И, по мере того как непрочитанных страниц оставалось все меньше, у меня возникало чувство, будто я своими глазами вижу, как он во плоти скачет по длинной дороге, по которой уже странствовала его кровь, прежде чем она влилась в его жилы. — Судья по-прежнему держал в руке фотокарточку. Другой рукой он взял сигарету. Она совсем растрепалась; он приподнял ее немного, а потом застыл, будто не осмеливаясь поднести к губам. — Я жду вашего слова. Я поверю вам.
— Идите, ищите своего сына, — сказал тот. — Идите, ищите его.
На этот раз судья даже не шевельнулся. Держа фотографию и расползающуюся сигарету, он сидел неподвижно, казалось, вообще не дыша, в каком-то страшном оцепенении.
— Ия найду? Я найду его?
Тот не отвечал. Тогда судья повернулся и посмотрел на него, сигарета совсем развалилась, и табак посыпался на вычищенные, блестящие ботинки.
— Это и есть ваше слово? Я сказал вам, что поверю.
Тот сидел, глядя под ноги, серый, неподвижный, почти бесплотный.
— Ступайте. Вы не можете оставить это так. Не можете.
По дорожке мимо них все время шли люди. Прошла женщина, неся ребенка и корзинку, молодая женщина в скромном, поношенном, но аккуратном чепце. Она повернула к мужчине, которого Мазершед назвал Ингерсоллом, свое простое, ясное, приветливое лицо и что-то сказала ему приятным, спокойным голосом. Потом она приветливо посмотрела на судью, в ее прямом взгляде не было самоуверенности, но не было и застенчивости, и прошла дальше.
— Ступайте. Вы не можете. Это невозможно.