Но как бы то ни было, в настоящее время дом был во владении той самой московской ассоциации литераторов, или Массолит, секретарем которой и был Александр Александрович Мирцев до своего появления на Патриарших прудах. Комнаты верхнего этажа были заняты различными отделами Массолита и редакциями двух журналов, вверху же находящийся круглый зал отошел под зал заседаний, а весь нижний этаж был занят популярнейшим в столице писательским рестораном.
В половину одиннадцатого вечера в довольно тесной комнате вверху томилось человек двенадцать литераторов разных жанров, ожидающих опоздавшего Александра Александровича. Компания, рассевшаяся на скрипящих рыночных стульях, отчаянно курила и томилась. В открытое в сад окно не проникала ни одна свежая струя. Москва накалила за день свой гранитный, железный и асфальтовый покров, теперь он весь жар отдавал в воздух, и было понятно, что ночь не принесет облегчения.
Драматург Бескудников вынул часы. Стрелка ползла к одиннадцати.
— Однако, он больно здорово запаздывает, — сказал поэт Двубратский, сидящий на столе и от тоски болтающий ногами, обутыми в желтые туфли на толстенной каучуковой подошве.
— Хлопец на Клязьме застрял, — сорванным голосом отозвалась поэтесса Настасья Савишна Храмкина.
— Позвольте, все это хорошо, что он на Клязьме, — заговорил автор популярных скетчей Загривов, — я и сам бы сейчас на веранде чайку попил, вместо того чтобы здесь сидеть. Ведь он же знает, что заседание в десять? — В голосе Загривова слышалась справедливая злоба.
— А хорошо сейчас на Клязьме, — подзудила присутствующих Храмкина.
— Третий год вношу денежки, однако до сих пор ничего в волнах не видно, — отозвался новеллист Поприхин.
— Клязьма место генеральское, — послышался из угла голос Водопаева.
— Словом, это безобразие! — воскликнул Денискин, человек неопределенного жанра, пишущий и стихи, и пьесы, и критические статьи, и рецензии. — Пять минут двенадцатого!
Его поддержали и Буздяк и Глухарев. В комнате назревало что-то вроде бунта. Решили звонить. Звонили на Клязьму, в литераторский дачный поселок. Попали не на ту дачу — к Семуковичу. Потом попали на ту, на какую надо, узнали, что товарищ Мирцев и вовсе не бывал сегодня на Клязьме.
Стали звонить в комитет искусства, науки, литературы — Исналит, в комнату 918. Никого в этой комнате не было.
Тогда началось возмущение. Храмкина заявила напрямик, что при всем уважении ее к товарищу Мирцеву она осуждает такое поведение — мог бы и позвонить! Ведь его двенадцать человек ждут!
— Мог бы позвонить! — гудел Буздяк.
Но товарищ Мирцев никому позвонить не мог. Далеко, далеко от дома Грибоедова, в громадном зале с цементным полом, под сильным светом прожекторов на трех цинковых столах лежало то, что было когда-то Мирцевым.
На первом — обнаженное, в засохшей крови тело с перебитой рукой и раздавленной грудной клеткой, на втором — голова с выбитыми передними зубами, с бессмысленным глазом, которого не пугал режущий свет тысячесвечовой лампы, с слипшимися в крови волосами, на третьем — груда заскорузлых тряпок, в которых и узнать нельзя было костюм Мирцева.
У стола стояли седой профессор и молодой прозектор, оба в кожаных халатах и резиновых перчатках, и двое в защитных блузах, в крагах с маленькими браунингами на поясах. Стоявшие тихо совещались о том, как лучше поступить: закрыть ли наглухо черным покрывалом останки Мирцева и так уложить их в гроб, который завтра будет выставлен в круглом зале Массолита, или же пришивать струнами голову к туловищу, черной повязкой закрыть только глаза, а другою шею и так выставить для того, чтобы члены Массолита могли попрощаться со своим секретарем.
Решили сделать второе, и прозектор крикнул сторожу:
— Иглы! Струны!
Да, он не мог позвонить! И в половину двенадцатого опустела комната, где должно было быть заседание, и не состоялось оно, как раз как и предсказал неизвестный на Патриарших прудах.