Том 8. Театральный роман. Роман, пьеса, либретто. «Мастер и Маргарита» (1937–1938 гг.)

22
18
20
22
24
26
28
30

Это последние слова неоконченного «Театрального романа». Естественно, возникает множество вопросов после того, как закрыл последнюю страницу романа... И прежде всего: неужто Иван Васильевич — это действительно Станиславский, а Аристарх Платонович — это Немирович-Данченко? Ведь столько наслышались о дружбе двух великих режиссеров, а вот о вражде почти ничего не было известно широкому читателю и зрителю. В. Топорков и многие другие театральные деятели сейчас вспоминают, что в образе Ивана Васильевича «есть некоторые черты самого Станиславского», а разногласия Станиславского и Немировича-Данченко по многим творческим и житейским вопросам подтверждаются их перепиской. Приведу лишь одно письмо Немировича-Данченко Станиславскому, которое относится к 10 ноября 1914 года: «...Вы сами так зарылись в путях, что потеряли цель. Не меняете ли Вы роль пророка на роль жреца? В путях к исканию Бога забываете его самого, потому что заняты исключительно обрядностями. А когда Бог нечаянно для Вас очутился около, — потому что он вездесущ и его пути неисповедимы, то Вы и не замечаете, не чувствуете. Утрачивая душевное или духовное чутье пророка, жрец приемлет только то, что согласно с установленным им ритуалом» (Немирович-Данченко В. И. Письма. Т. 2. М., 1979).

В большом, прекрасно одетом парижскими портными, «несколько полноватом» Измаиле Александровиче Бондаревском, который был «чист, бел, свеж, ясен, весел, прост», сразу внесшем суету и веселье, любящем поесть и выпить, рассказать сочный анекдот или скандальную историю из парижской жизни, легко угадывается действительно знаменитый писатель того времени. В Егоре Агапёнове, только что вернувшемся из Китая, — тоже знаменитая реальная личность. Егор Агапёнов советует Максудову почитать свою книгу «Тетюшанская гомоза», скромно добавляя: «Хорошая книга получилась». Максудов читал эту книгу, и она не понравилась ему, книга легковесна, натуралистична...

В дневнике Э. Ф. Циппельзона есть запись от 29 августа 1930 года: «Между прочим окончательно выяснил, что М. А. не любит Пильняка, не считает его, как я, большим художником. Как едко и зло он заметил, что в «Повести о непогашенной луне» во время операции врачи моют руки сулемой, чего на самом деле никогда не бывает (Булгаков по образованию врач). На мое замечание, что это мелочь и такие ошибки встречаются даже у классиков, М. А. с несвойственным ему оживлением и многоречием в общественном месте (обыкновенно он упорно молчит) зло и долго говорил о Пильняке, называя его, Пильняка, косноязычным, не русским писателем: «Он не рассказывает, а дергает (такая бывает игрушка на веревочке)», — ставя его гораздо ниже Вс. Иванова, которого, очевидно, М. А. очень ценит».

Не будем расшифровывать зашифрованные имена и фамилии. Особой в этом нет нужды[1]. Главное в том, что Максудов не приемлет тех, кто так легко и быстро приспосабливается к возникающим требованиям действительности, кто второпях, косноязычно, вываливает на свои страницы «непереваренные», неотсортированные куски действительности, выдавая все это за ее художественное исследование.

Сам Максудов, скромный журналист «Вестника пароходства», полон достоинства и уважения к избранной им профессии. С презрением он относится к тем, кто, вроде Ликоспастова, во всем видит что-то подводное и подспудное: «...ловок ты, брат... Как ты Рудольфи обработал, ума не приложу... А поглядеть на тебя — тихоня». Не художественные качества романа, не гражданская смелость редактора, а именно ловкость Максудова видится прежде всего в факте публикации романа, который, по его мнению, «напечатать нельзя, просто невозможно». А когда Ликоспастов узнал, что пьесу «Черный снег» будут играть на Главной, а не Учебной, сцене, то он сразу же «побледнел и тоскливо глянул в сияющее небо»... Здесь и зависть, и недоумение, а главное — какими уловками и хитростью обвел Максудов театральных работников, тут работаешь-работаешь, угождаешь-угождаешь, а ничего не получается... Так, и только так, можно понять характер этого приспособленца, который рядится в «тогу» писателя. Как противно стало в этом мире писателей начинающему Максудову.

Начинающий он и в мире Театра. И насколько он ближе, роднее, симпатичнее всех тех, кто уже успел приспособиться к рутине устаревшего, оторвавшегося от сегодняшней действительности Независимого театра. В этом названии — особый смысл... Как раз зависимого от Ивана Васильевича, от его капризов, от его теории, которая к новым пьесам неприменима, даже вредна им.

И с этого чарующего мира, каким он казался начинающему драматургу Максудову, постепенно сползает пелена, которая так обманчиво скрывала подлинное лицо Независимого театра. Оказывается, в этом «чарующем» мире столько непогоды, столько столкновений, подводных течений, подводных камней, которые может обойти только искусный пловец. И есть наставники, которые, желая добра начинающему, советуют действовать осторожно, уступчиво, со всем соглашаться, что посоветует Иван Васильевич. «Но лучше смерть, чем позор!» — помните, кричит Коротков из «Дьяволиады» и кончает жизнь самоубийством. В сущности, ведь с таким же криком бросается с Цепного моста и Максудов. Так что и продолжать-то роман не было особой нужды, замысел четко и рельефно прояснился в первых же главах второй части. Конечно, история с постановкой пьесы не закончена, но страдания героя уже четко обозначились, а на первых же страницах мы узнаем конец его трагической судьбы.

2

24 марта 1937 года Михаил Булгаков писал своему другу П. Попову: «Не написал тебе до сих пор потому, что все время живем мы бешено занятые, в труднейших и неприятнейших хлопотах. Многие мне говорили, что 1936-й год потому, мол, плох для меня, что он високосный, — такая есть примета. Уверяю тебя, что эта примета липовая. Теперь вижу, что в отношении меня 37-й не уступает предшественнику.

В числе прочего второго апреля пойду судиться — дельцы из Харьковского театра делают попытку вытянуть из меня деньги, играя на несчастье с «Пушкиным». Я теперь без содрогания не могу слышать слово — Пушкин — и ежечасно кляну себя за то, что мне пришла злосчастная мысль писать пьесу о нем.

Некоторые мои доброжелатели избрали довольно странный способ утешать меня. Я не раз слышал уже подозрительно елейные голоса: «Ничего, после вашей смерти все будет напечатано!» Я им очень благодарен, конечно!

Желаю сделать антракт: Елена Сергеевна и я просим Анну Ильиничну и тебя прийти к нам 28-го в 10 часов вечера попить чаю...» А Новый, 1937 год встречали дома, — встречали весело и дружно. Пришел старший сын Елены Сергеевны Евгений Шиловский, вчетвером встретили Новый год. Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна вместе с Женечкой и Сережей веселились, играли, как дети. Вручали друг другу подарки; гораздый на выдумки, Михаил Афанасьевич приготовил несколько сюрпризов для детей и Елены Сергеевны; получив их, все вместе смеялись над выдумками. Особое удовольствие получили все, когда с громом и треском били чашки с надписью «1936-й год», лишь для этого купленные. Михаил Афанасьевич не отставал от мальчишек в этом диком наслаждении — уж очень тяжким был для него 1936 год.

«Ребята от этих удовольствий дико утомились, а мы еще больше, — записывала 1 января 1937 года Елена Сергеевна в дневнике по горячим следам событий. — Звонили Леонтьевы, Арендты, Мелик, — а потом, в два часа, пришел Ермолинский — поздравить.

Дай Бог, чтобы 1937-й год был счастливей прошедшего!»

Но первые же дни 1937 года показали, что эти надежды вряд ли оправдаются: сразу же после бурного новогоднего веселья заболел скарлатиной Сергей, потянулись томительные дни ожидания его выздоровления, долгое сидение дома, собственное нездоровье. Одновременно с этим чудовищной тяжестью навалились вести из Парижа: вместе с радостью ожидания постановки «Зойкиной квартиры» во французской адаптации пришло письмо Николая Булгакова, в котором он сообщал о новых притязаниях разных мошенников на его литераторский гонорар. Серьезно беспокоил его и французский текст «Зойкиной квартиры», не будет ли допущено в тексте каких-либо искажений и отсебятины, носящей антисоветский характер, совершенно неприемлемых и неприятных для него, как для гражданина СССР. Это самое главное. И в этом отношении он вскоре успокоился. Николай Афанасьевич заверил его, что постановщики и переводчик с уважением отнеслись к тексту пьесы, лояльно относятся к Советскому Союзу, никаких искажений не допустят в постановке, но в том же письме озадачил Михаила Афанасьевича сообщением, что вскоре после постановки пьесы могут всплыть «на поверхность стаи всевозможных темных личностей, жадных к чужому добру и весьма опасных». Снова возник Захарий Каганский, который наследовал издательские права Ладыжникова-Фишера... Тот самый, которому удалось обобрать его гонорар, причитавшийся ему за «Дни Турбиных», изданные и поставленные за границей.

Пришлось обежать несколько учреждений, чтобы получить и заверить доверенность Н. А. Булгакову и специальному агенту Société des auteurs Альфреду Блоху для ведения дел по защите его авторских прав. Михаил Афанасьевич направил письма к Фишеру и Альфреду Блоху на русском языке с просьбой к Николаю Афанасьевичу перевести последнее на французский язык. Что он мог еще сделать для того, чтобы оградить от мошенников свое авторское достояние? В свое время прислали ему бюллетени, с просьбой подписать их, в них упоминалась пьеса «Новый дом», но уже тогда, смутно догадываясь, что речь может идти только о «Зойкиной квартире», он категорически отказался подписать этот бюллетень, ссылаясь на то, что такой пьесы у него нет. Но может ли это давнее письмо служить препятствием попыткам увезти его гонорар в Германию? 5 февраля 1937 года Булгаков послал Николаю Афанасьевичу подлинное письмо Б. Рубинштейна от 22 февраля 1934 года, копию своего письма к Рубинштейну от 1 августа 1934 года и подлинное письмо Ладыжниковской фирмы к нему от 3 октября 1928 года. По его мнению, ни Рубинштейн, ни фирма Ладыжникова не имеют права на какую-либо часть его гонорара по «Зойкиной квартире» в Париже и просит Николая Афанасьевича принять всевозможные меры для того, чтобы никто, кроме него самого, не мог бы получить его денег. Если же кому-нибудь из этой банды мошенников удастся все-таки произвести посягательство на часть его гонорара, то просит Николая добиться, чтобы его часть гонорара ни в каком случае Общество по охране авторских прав им не выдавало бы. Правда, еще Рубинштейн в письме от 22 февраля намекал, что пьеса пойдет благодаря усилиям издательства Фишера. Но ведь это же неверно! Они только перевели ее на немецкий язык...

Все эти хлопоты не только отнимали драгоценное время, но безмерно огорчала наглость и беспардонность литературных мошенников, давших о себе знать в самый ответственный момент: Театр в Париже объявил о генеральной репетиции в феврале 1937 года. И мошенники во главе с Каганским тут же заявили о своих претензиях.

Как отразить покушение на его гонорар? Послать телеграмму с просьбой не выдавать гонорар таким-то? Или: «Прошу не переводить мой гонорар в Германию?» Или что-нибудь по таким же мотивам. Нет, опытные юристы во Франции отвергают такие телеграммы, как не имеющие юридической силы, у них есть авторское право, пусть и устаревшее, но они его твердо соблюдают. Значит, нужно немедленно добыть что-нибудь о Каганском, нужно вновь просмотреть архив и найти старые документы, договоры он ни с одним издательством, ни с одним театром не выбрасывал. Нужно только поискать...

2 февраля 1937 года Николай Афанасьевич прислал письмо, которое очень огорчило Михаила Афанасьевича: все документы, посланные в январе, оказались совершенно непригодными с юридической точки зрения: только подлинное письмо М. Булгакова Ладыжникову от 3 октября 1928 года может дать ответ, на каких условиях заключен контракт, на каких языках и для каких стран издательство Ладыжникова взяло на себя распространение «Зойкиной квартиры», и на какой срок... «Если только издательство Ладыжникова, — писал Николай Афанасьевич, — изданием немецкого перевода закрепило за собой право какого бы то ни было перевода, — т. е. на любой язык и в любой стране — инсценировки, аранжировки, переделки, сценарии и т. д., то ты лично с того момента, т. е. 8 октября 1928 года (в этом твоем ответе издательству Ладыжникова ты письменно согласился с условиями письма его от 3 октября 1928 года), никаких прав на «Зойкину» не имеешь — она целиком принадлежит через издательство Ладыжникова Фишеру, а значит — ты не мог дать ни доверенности, ни прав на договоры и получение денег. Этим правом законно обладает издательство С. Фишер в Берлине и не оно ко мне должно было обращаться, а я к нему. Точно также и твой авторский гонорар тебе может выделить лишь С. Фишер...»

Горькое чувство досады испытывал Михаил Афанасьевич при чтении письма брата... Оказывается, Каганский — представитель Фишера, а Фишер — наследник Ладыжникова, с которым он заключил договор 3 октября 1928 года. Какие меры можно предпринять, чтобы парализовать этого предприимчивого делягу, хорошо знающего, что французские законы, весьма устарелые и дряблые, как пишет брат, дают возможность Каганскому, от имени Фишера, наложить арест либо на авторский гонорар, либо вообще арестовать по суду все поступления театра — а это пахнет весьма большим скандалом. Действительно, как пишет брат, на постановку затрачены большие средства, до начала спектаклей осталось пять дней, а театр надеется включить «Зойкину квартиру» в свой репертуар для участия в конкурсе театральных постановок, который состоится на большой весенней мировой выставке искусств в Париже в мае 1937 года. Всплыла снова старая и пуганая история с Захаром Каганским, объявившим себя единственным и всемогущим представителем издательства Ладыжникова-Фишера, которому якобы принадлежат все права на «Зойкину» повсюду и навсегда.

5 февраля 1937 года Булгаков отправил Николаю Афанасьевичу в Париж подлинное письмо Ладыжникова, а Альфреду Блоху сообщил, что он никогда и никоим образом не уполномачивал Захария Каганского защищать его права на пьесу «Зойкина квартира».