Том 10. Письма. Дневники

22
18
20
22
24
26
28
30

6. 22 июня 1940 г. (Из Калуги в Москву)

Дорогая Елена Сергеевна, из полученного вчера письма узнали, что у Вас 11-го дня был траурный день, а у меня этот день памяти Миши пал на 15-е число; исполнил в этот день его просьбу. Я исполнял ее и в Москве, а тут удалось еще лучше, больше и простора и сосредоточенности, который в духе М[иши]. Еще в Москве я слышал, что в середине месяца должно было быть обсуждение сборника Мишиных пьес; надеюсь, что все прошло благополучно. Как Вы будете проводить вторую половину лета; со вчерашнего дня наконец началась хорошая летняя погода. Пребыванием здесь мы очень довольны; даже дождливые дни мне были на пользу — в эти дни моя работа шла успешнее. Описывать прелесть вида с нашего балкона на Оку и Калугу не берусь, кто-то правильно сказал, если бы после поднятия занавеса открылся такой вид, понимающая публика единодушно зааплодировала бы. Извините за карандаш: это мое единственное здесь орудие производства.

Анночка Вам шлет горячий привет, а я целую Вашу руку и остаюсь неизменно Вам преданным

Павлом Поповым

7. 9 августа 1940 г. (Из Москвы в Мытищи)

Дорогая Елена Сергеевна,

были сейчас на могиле М[ихаила] А[фанасьевича], и невольно мысли перешли к тому, чьей рукой так любовно украшена могила: к Вам. И место и цветы очень хороши. Особенно нам понравилось, что нет трафаретной формы надгробия. Если сознательно рассуждать, то кажется странным, зачем землю укладывать в форме гроба, как будто нет лучшего, более признанного символа и формы. В этом отношении форма Мишиной куртины мне очень приглянулась. Памятник, сделанный Мухиной, о котором Вы говорили, разумеется, хорош, представляя собой произведение искусства, — и все же для могилы это что-то не то.

Пишу и не знаю, куда направить это письмо: позвоню к Вам и если никого не застану, то пошлю по московскому адресу в надежде, что так или иначе, но открытка не пропадет. Анна Ильинична шлет Вам свой привет.

Ваш Павел Попов.

У меня новая любовь — влюбился в Вашего Женю.

8. 27 декабря 1940 г. (Москва)

Дорогая Елена Сергеевна, с грустью узнал, что Вы в постели — следовательно, болезнь прогрессировала. Может быть, письмо Вас развлечет, поэтому решил написать Вам. Я все под впечатлением романа. Прочел первую часть, кончая визитом буфетчика к Вас. Дм. Шервинскому. Я даже не ждал такого блеска и разнообразия; все живет, все сплелось, все в движении — то расходясь, то вновь сходясь. Зная по кусочкам роман, я не чувствовал до сих пор общей композиции, и теперь при чтении поражает слаженность частей: все пригнано и входит одно в другое. За всем следишь, за подлинной реальностью, хотя основные элементы — фантастика. Один из самых реальных персонажей — кот. Что ни скажет, как ни поведет лапой — как рублем подарит. Как он отделал киевского дядюшку Берлиоза — очки надел и паспорт осмотрел самым внимательным образом. Хохотал я больше всего над пением в филиале в Ваганьковском переулке. Я ведь чувствую и слышу, как вдруг ни с того ни с сего все, точно сговорившись, начинают стройно вопить. И слова — это прелесть: Славное море священный Байкал! Вижу, как их подхватывает грузовик — а они все свое. В выдумке М. А. есть поразительная хватка — сознательно или бессознательно он достиг самых вершин комизма. Современные эстетики (Бергсон[711] и др.) говорят, что основная пружина смеха — то комическое чувство, которое вызывается автоматическим движением вместо движения органического, живого, человеческого. Отсюда склонность Гофмана к автоматам. И вот смех М. А. над всем автоматическим и поэтому нелепым — в центре многих сцен романа.

Вторая часть — для меня очарование. Этого я совсем не знал — тут новые персонажи и взаимоотношения — ведь Маргар[ита] Кол[дунья] это Вы и самого себя Миша ввел. И я думал по новому заглавию, что Мастер и Маргарита обозначают Воланда и его подругу. Хотя сначала читал залпом, а теперь решил приступить ко 2-й части после паузы, подготовив себя и передумав первую часть.

Хочется отметить и то, что мимолетные сцены, так сказать, второстепенные эпизоды также полны художественного смысла. Напр[имер], возвращение Рюхина из больницы; описание природы и окружающего с точки зрения встрясок на грузовике, размышления у памятника Пушкина — все исключительно выразительно.

Я подумал, что наш плотниковский подвальчик Миша так энергично выдрал из тетрадки, рассердившись на меня за что-то. Это мож[ет] быть и так, но изъял это место Миша, конечно, по другой причине — ведь наш подвальчик Миша использовал для описания квартиры Мастера. А завал книгами окон, крашеный пол, тротуарчик от ворот к окнам — все это он перенес в роман, но нельзя было вдвойне дать подвальчик. Словом — уступаю свою прежнюю квартиру.

Но вот если хотите — грустная сторона. Конечно, о печатании не может быть речи. Идеология романа — грустная, и ее не скроешь. Слишком велико мастерство, сквозь него все еще ярче проступает. А мрак он еще сгустил, кое-где не только не завуалировал, а поставил точки над i. В этом отношении я бы сравнил с «Бесами» Достоевского. У Достоевского тоже поражает мрачная реакционность — безусловная антиреволюционность. Меня «Бесы» тоже пленяют своими художественными красотами, но из песни слова не выкинешь — и идеология крайняя. И у Миши так же резко. Но сетовать нельзя. Писатель пишет по собственному внутреннему чувству — если бы изъять идеологию «Бесов», не было бы так выразительно. Мне только ошибочно казалось, что у Миши больше все сгладилось, уравновесилось, — какой тут! В этом отношении чем меньше будут знать о романе, тем лучше. Гениальное мастерство всегда останется гениальным мастерством, но сейчас роман неприемлем. Должно будет пройти лет 50–100. Но как берегутся дневники Горького, так и здесь надо беречь каждую строку — в связи с необыкновенной литературной ценностью. Можно прямо учиться русскому языку по этому произведению.

Вот мои первые беспорядочные строки в связи с новыми страницами творчества М. А., с которыми я имел счастье познакомиться — благодаря Вам, почему и прошу Вас принять выражения моей глубокой признательности.

Целую Вашу руку и остаюсь уважающим Вас

Павлом Поповым.

(Москва)