«Вспоминаю, как постепенно распухал альбом вырезок с разносными отзывами и как постепенно истощалось стоическое к ним отношение со стороны М. А., а попутно истощалась и нервная система писателя: он становился раздражительней, подозрительней, стал плохо спать, начал дергать плечом и головой (нервный тик). Надо только удивляться, что творческий запал (видно, были большие его запасы у писателя Булгакова!) не иссяк от этих непрерывных грубо ругательных статей. Я бы рада сказать критических статей, но не могу — язык не поворачивается» (Л. Е. Белозерская).
И, наконец, М. Булгаков, больной от недобрых предчувствий, издерганный постоянной травлей, обратился с письмом к Правительству СССР 28 марта 1930 года. А меньше чем через месяц ему позвонил Сталин (см. прим. 176, 177).
Л. Е. Белозерская вспоминала, что к этому телефонному звонку прислушалась вся литературная и театральная Москва: «В скором времени после приезда из Крыма (лето 1930 года. —
Читатели, конечно, обратят внимание на письма М. А. Булгакова Енукидзе, Горькому, Вересаеву, Правительству СССР, Сталину, брату Николаю Афанасьевичу в Париж, в которых он описывает свое положение после того, как все три его пьесы, поставленные в театрах, были сняты с репертуара, а законченные «Бег» и «Кабала святош» не разрешены Главреперткомом. В этих письмах чувствуется безысходность, отчаяние, но они полны так же благородства и достоинства. Читатели прочитают эти письма и комментарии к ним и поймут, в каком положении оказался писатель и кто был в этом виноват.
Положение М. А. Булгакова было действительно тяжелейшим. И телефонный звонок Сталина, пообещавшего хорошо оплачиваемую работу в любимом театре, действительно вернул его к творческой жизни.
Примем во внимание, что 1930 год — это год «великого перелома», бурная пора повсеместной коллективизации... Лишь в январе 1932 года, как свидетельствуют очевидцы, Сталин снова вспомнил о Булгакове, подивившись, что «Дни Турбиных», одна из его любимых пьес, не идет в театре. Таковы очевидные факты, которые необходимо учитывать, читая письма Михаила Афанасьевича этого времени. О своих переживаниях, связанных с возобновлением спектакля, Булгаков подробно рассказывает П. С. Попову.
Так что же происходило в жизни М. А. Булгакова за это время — от телефонного звонка Сталина до возобновления «Дней Турбиных»?
Булгаков начал работать над инсценировкой «Мертвых душ» Гоголя для МХАТа, куда он поступил режиссером-ассистентом: то, что было сделано с «Мертвыми душами» до него, никуда не годилось, и поневоле ему пришлось заново переписывать пьесу. Читатели сборника могут прочитать письмо Булгакова П. С. Попову, в котором выражено отчаяние Михаила Афанасьевича, связанное с этой инсценировкой в театре: «Одного взгляда моего в тетрадку с инсценировкой, написанной приглашенным инсценировщиком, достаточно было, чтобы у меня позеленело в глазах. Я понял, что на пороге еще Театра попал в беду — назначили в несуществующую пьесу... Кратко говоря, писать пришлось мне».
Из писем Л. Е. Белозерской читатели узнают о его поездке в Крым с артистами ТРАМа, о впечатлениях от Крыма — из писем к Н. А. Венкстерн. Вернувшись из этой поездки, Булгаков пишет «простые неофициальные строки» К. С. Станиславскому. Осенью 1930 года он завершает инсценировку «Мертвых душ», и театр приступает к репетициям, в которых активное участие принимает и Булгаков. В это же время он обращается к дирекции театра с просьбой дать ему аванс в тысячу рублей в связи с его денежными затруднениями. Читатели сборника поймут, почему он так нуждался в то время, из писем Михаила Афанасьевича брату Николаю.
В 1931 году Булгаков вновь вернулся к «роману о дьяволе», о чем свидетельствуют две тетради с черновыми главами романа. Но то, что получалось, казалось ему, вряд ли могло быть напечатано, и он вновь бросает рукопись романа, хотя предполагал завершить ее в самое ближайшее время: жизнь заставляет художника вернуться к более актуальным, злободневным задачам.
Больше года прошло с тех пор, как Булгаков послал письмо в Правительство, и после разговора со Сталиным, а ощутимых сдвигов в его творческой судьбе так и не произошло. И он вновь решил обратиться к Сталину: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Около полутора лет прошло с тех пор, как я замолк. Теперь, когда я чувствую себя очень тяжело больным, мне хочется просить Вас стать моим первым читателем...» На этом письмо обрывается, так и оставшись неоконченным.
В это время Булгаков начинает работать над пьесой о «будущей войне»: в июле он заключает договор с театром им. Вахтангова и Красным театром в Ленинграде на пьесу «Адам и Ева», а в октябре читает ее в Ленинграде. В конце августа заключает договор на инсценировку романа Льва Толстого «Война и мир» для ленинградского драматического театра. 3 октября 1931 года Главрепертком разрешил постановку пьесы «Кабала святош», предложив переменить название. Пьеса стала называться «Мольер».
Большой интерес вызывают письма Булгакова Е. И. Замятину, В. В. Вересаеву, П. С. Попову. Из них мы узнаем и о самочувствии, о переживаниях писателя, о судьбе его литературных произведений, о творческих замыслах, о препонах, которые по-прежнему стояли на его пути. То разрешат к постановке «Бег», то снова запретят; поставят визу, позволяющую во всех городах Советского Союза постановку «Мольера», и снова откажут...
Особую ценность представляют письма М. А. Булгакова родным — матери, сестрам, братьям...
Из писем родным, прежде всего из Владикавказа, можно узнать о начале его творческого пути, о рукописях, которые остались в Киеве, о пьесах, с успехом шедших в местном театре. Но и не только об этом. М. Булгаков переживает в это время острые противоречия, разочарования и сомнения.
Гражданская война, утихающая как кровавое столкновение антагонистических классов, продолжалась в иных формах — в формах идеологических сражений против тех, кто так или иначе связывал свое настоящее с великим тысячелетним прошлым России. В «Записках на манжетах» Булгаков изобразит это столкновение как диспут о Пушкине, как дискуссию о культурном наследии вообще.
Булгаков не побежал вместе с белыми из Владикавказа, он остался в надежде, что его не тронут: его участие в белом движении в качестве военного врача было кратковременным и не принципиальным. Ему надоели тревоги, опасности, он хочет покоя, потому чистый лист бумаги его притягивал как мощный магнит: он хочет покоя, чтобы писать. М. Булгаков стал работать заведующим сначала литературной, а впоследствии театральной секцией подотдела искусств наробраза. Заведовал подотделом искусств писатель Юрий Слезкин.
Владикавказ — город с добрыми литературными и театральными традициями. И не все успели убежать, опасаясь красных. А некоторые просто ждали их прихода. Так что ожили два театра, опера, цирк, по-новому стали работать клубы, устраивая концерты, спектакли самодеятельных коллективов.
4 мая 1920 года местный «Коммунист» дал информацию о первомайском митинге-концерте: «Как всегда, Юрий Слезкин талантливо читал свои политические сказочки; как всегда, поэт Щуклин прочел свою «Революцию». В общем все артисты, все зрители и все ораторы были вполне довольны друг другом, не исключая и писателя Булгакова, который тоже был доволен удачно сказанным вступительным словом, где ему удалось избежать щекотливых разговоров о «политике». Подотдел искусств определенно начинает подтягиваться».
В эти первые дни Советской власти во Владикавказе Булгаков брался за любую работу, какую только предоставлял «господин случай». («В общем, чего только не приходилось делать, особенно в эпохи, которые называют историческими...» — вспоминал позднее И. Эренбург.) Делился всем, что умел и что знал, горячо, активно, со всем жаром своей души отдавался он новому для него делу. Ничуть не приспосабливаясь ко вкусам тех, кто только приступал к освоению великой культуры прошлого, он говорил всегда то, что думал, что накопилось за годы самостоятельного чтения, за годы увлечения литературой и искусством. И все бы хорошо, если бы эта новая аудитория спокойно внимала умным речам и мыслям. Но жаждущая культуры молодежь, подстрекаемая «вождями» местного футуризма и пролеткульта, воинствующе диктовала свои мнения и суждения. Конфликт между Булгаковым и его единомышленниками и новым читателем и зрителем назревал...