Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойник

22
18
20
22
24
26
28
30

Я уже почти собрался сесть в карету, как мне доложили о прибытии дона Педро — без супруги. Приезд свой он ознаменовал жестокой выходкой с одним из слуг. Он очень изменился, в нем не осталось и следа от того дружеского расположения к ближнему, что некогда покорило сердца всех его домочадцев, — теперь он выказывал равнодушие и нетерпимость. О новых повадках дона Педро успели мне рассказать прежде, чем он явился с визитом. Со мной он держался холодно, я отплатил ему тем же. Ни он, ни я даже не старались понять друг друга. Подолгу он сидел подле меня молча и безучастно, подперев рукой голову. Другая его рука конвульсивно подергивалась. Как ни был я на него зол, подавленность его служила в моих глазах некоторым извинением, и проклятия замирали у меня на языке. И все же я не питал к нему ни малейшего доверия и не хотел своей горячностью выдать мое нерасположение по отношению к Обществу, а также лично к дону Педро.

Его неуверенность и боязливость, которую я подметил в течение наших коротких бесед, лишь укрепили меня в моих подозрениях. Он замолкал неожиданно, стоило мне хоть издалека намекнуть о судьбе Франциски, и лишь пожимал плечами, причем взгляд его приобретал какое-то особенное значение. Если же ему вдруг удавалось завести со мной разговор, он весь преображался. Облик его выражал напряженный интерес, он хотел знать все и жадно впитывал каждое слово, ловко выспрашивая меня о моих мыслях и намерениях. Однако расспросы его я воспринимал с невозмутимым спокойствием, показывая, будто согласен со всеми замыслами Братьев касательно меня и верен клятвенному обещанию оставаться, по крайней мере, откровенным с моими друзьями. Однако высказывания мои были столь противоречивы, что он не знал, как отделить искренние ответы от надуманных.

— Вы находитесь в разладе с самим собой, Карлос, — заявил он мне однажды. — Давайте поговорим более обстоятельно. Нет такой неясности, с которой бы друг, хорошо вас понимающий, не помог вам разобраться.

— Вы почитаете себя за такового, Педро? Тогда вам должно быть ясно, что не настолько уж я себе противоречу, как это может показаться.

— Что вы имеете в виду? — спросил он настороженно.

— Нет большего согласия с самим собой, чем воспринимать все, что бы ни случилось, спокойно, все стоически переносить и ни на что не роптать. Как видите, это касается меня в нынешних обстоятельствах, дон Педро. Я обретаю вновь женщину, которую готов боготворить, и тут же теряю ее навсегда, хотя намеревался обладать ею вечно. И что же? Я спокоен и доволен.

— Удачный пример, дон Карлос. И все же вы заблуждаетесь, если думаете, что мой случай схож с вашим. Однако Обществу остается пожелать себе удачи. Кто бы мог вообразить маркиза фон Г** довольным своим рабством?

— Никакого рабства, любезный Педро, все на основе свободной, доброй воли. Позвольте напомнить вам ваши собственные слова, которые благодаря обстоятельствам неизгладимо запали мне в душу. «Все явления указывают на некий глубокий, мощный и далеко нацеленный замысел этих людей. Но всякому ли под силу его распознать?» Правда, умение понимать я обрел лишь со временем, и понимание сие служило искуплением во многие важные минуты моей жизни: каждый миг ее увидел я теперь в свете ваших слов, и это умеривает самые горячие мои амбиции.

— Но Эльмира...

— Да, Эльмира. То был ощутимый удар. Душа, как в лихорадке, растеряла все воспоминания, прошлое кануло в небытие. Но видите ли, дорогой Педро, вновь привожу я себе в утешение ваши слова: «Творению присуща борьба и противостояние. Смерть порождает новое бытие. Осуществляя величественный замысел развития человечества, Провидение не печется о преходящих частных изменениях. Все направляется им к единой цели, и последний миг угасающей жизни претворяет оно в новые замыслы и стремления». Кто усвоил эти слова прилежнее меня, Педро?

— Воистину, дон Карлос! Но кому удастся вас понять? Вы столь нежно были привязаны к Эльмире, вы жили с ней душа в душу — можно было поклясться, что с ее утратой жизнь станет вам немила. И вот, оказывается, вы такой философ!

— Необходимость сделала меня философом, и, любезный Педро, признайте, что всеобъемлющая мудрость живого опыта — не важно, в какой области, — всегда лучше книжной, которую усваиваешь по мере прочтения, главу за главой. Вы разделяете сие мнение, не так ли, дорогой друг?

Я дружески взял его за руку и, энергично пожав ее, с улыбкой взглянул ему в глаза. Это было неосторожностью с моей стороны. Растерявшись, он попытался ответить мне столь же дружественной улыбкой, но у него не получилось. Боязливо и подавленно он опустил глаза. Около получаса понадобилось ему, чтобы выйти из внезапно нашедшей на него угрюмой задумчивости. Я понял: он досадует, ибо я вижу его лучше, чем ему хотелось бы, и все же он был слишком занят обдумыванием моего замечания, чтобы усомниться в том, насколько оно искренне. Я счел необходимым дать ему как можно больше поводов к размышлению, чтобы у него было меньше возможности со вниманием наблюдать за мной.

Миновало еще несколько дней, и благодаря множеству незначительных случайностей я пришел к тайному убеждению, что долее оставаться здесь мне небезопасно. Назрело время для побега. Ко мне в замок уже приехал дон Антонио — старый, верный, надежный друг, который, как и прежде, испытывал ко мне горячую привязанность и был готов исполнить любое мое желание. Следующая ночь, очевидно, должна была стать последней, которую мне оставалось здесь провести. С напряженным ожиданием всматривался я в угасавшее, делавшееся темно-голубым небо. В моем веселом, божественном саду стало непривычно тяжко дышать от какого-то неведомого ужаса, и при виде мягкого сияния звезд сердце мое сжалось от боли, как если бы вся природа затеяла жестокую игру с моей жалкой жизнью. Я вновь обошел любимые уголки парка — все выглядело так, словно стремилось меня удержать, но я решил ехать, как ни сильно был растроган. К счастью для меня и для моего настроения, к ночи картина переменилась. Грозовые облака затянули небо. Звезды погасли одна за другой. Птицы боязливо спрятались в свои укромные убежища. Все творение застыло в безмолвной, недвижной духоте, и только листья шелестели украдкой. Тишина объяла мир. Изредка стрекотали цикады. Стесненный шум водопада слышался из-за деревьев; вдали рокотал уже гром. Подходящий миг для бегства! Полночь, в замке все уже спят. Я взял ключ от калитки, вышел тихо из сада, перелез через невысокую стену во двор, где была конюшня, сорвал как можно осторожней, стараясь не производить шума, замок и стал седлать свою лучшую лошадь. Вскоре я почувствовал, как кто-то ткнулся мне в ноги. Это был Куско, мой любимый пес. Он лежал тут же в стойле и что-то учуял. Увидев меня, он пришел в несказанный восторг и стал на меня прыгать, повизгивая от радости. Ах, Куско, ты будто почувствовал, что пришла пора нам расстаться. Я не мог взять его с собой, он бы выдал меня наверняка. Множество раз поднял я его в воздух, позволяя слизывать слезы со своего лица. До сего мига я оставался хладнокровен, даже в последний раз обнимая моего друга Антонио, но теперь мое своевольное сердце сжалось от боли. Несомненно, пес почуял мое настроение. Он печально опустил голову и тихо заскулил. Возможно, он был моим единственным верным другом, которого я здесь оставлял. Но вот уже забеспокоились другие собаки во дворе, и я должен был поторопиться. Последний раз поднял я его, чтобы прижать к своей груди. «Добрый Куско! — подумал я. — Ты дольше всех будешь обо мне помнить». Я запер его вновь в конюшне, стараясь не слушать, как он испуганно царапает дверь, открыл встроенную в стену калитку, вскочил на лошадь и поскакал знакомым мне путем, ведущим сквозь ближнюю каштановую рощу.

Гроза тем временем усиливалась, ночь становилась темней и непроницаемей, разноцветные молнии сверкали все чаще, раскаты грома сливались в оглушительный гул. Я погонял без устали свою лошадь навстречу ураганному ветру и разбухшим грозовым облакам, которые, казалось, вот-вот придавят нас к земле. Вскоре, однако, и я, и мой конь смертельно устали, бедное животное стонало и фыркало подо мной, я не мог более противиться ветру и сбился с дороги. Я ехал теперь медленнее, и все же лошадь то и дело попадала в невидимые ямы или спотыкалась о выступающие корни деревьев. Мне приходилось то выпутываться из зарослей, то сползать с сука, на котором я вдруг повисал. Внезапно молния высветила речные волны, и это спасло нас от падения, в противном случае никакое всемогущее Братство не смогло бы предотвратить нашей гибели в водах Тахо[157], так как плеск реки был заглушен шумом деревьев и грохотом грома.

Наконец пришлось мне спешиться. Ехать дальше было невозможно. Я заметил неподалеку грот наподобие расщелины и решил заползти туда, чтобы спастись от грозы. Мой конь — которому не было бы цены, если бы не непогода, — побуждаемый инстинктом, последовал за мной, и мы, объединенные общей опасностью, доверчиво прижались друг к другу. Всякий раз, когда молния сверкала меж деревьев, он вздрагивал и еще тесней льнул ко мне. Вы можете представить себе мои чувства! То ненастье, от которого я укрылся в лесной хижине, казалось пустячным в сравнении с нынешней бурей.

Наконец гроза разразилась прямо у нас над головой. Небо сплошь покрылось молниями, и пылающие тучи опустились под вой ветра и треск ломающихся деревьев. Подобного грохота, наполнявшего все ближние предгорья, еще не слыхивало человеческое ухо. Все содрогалось вокруг меня, и казалось, вот-вот настанет минута, когда меня либо пронзит молния, либо погребет обрушившийся грот. Я весь закоченел от леденяще-холодной влаги и уже не в состоянии был сжимать поводья.

Кто бы в моем положении не пожалел о принятом в гневе решении! Но для меня все потрясения и ужасы природы были ничто в сравнении с пытками, изобретенными Незнакомцами, — им были известны тончайшие особенности человеческого сердца, и это позволяло затрагивать самые чувствительные струны и наносить удары в наиболее уязвимые места. Однако я, несмотря ни на что, испытывал воодушевление. Яростно напрягал я все свои силы для сопротивления, и каждая преодоленная трудность была мне высшей наградой. Как завороженный вглядывался я в пламенеющее небо, словно мне хотелось, чтобы все молнии слились воедино и обрушились на этот проклятый грот! Я желал бы похитить ужаснейшие громы, чтобы повергнуть с их помощью убийц моей жены; я собрал бы все грозовые тучи вокруг своих врагов, чтобы они задохнулись в них. Но даже их погибель показалась бы мне недостаточно жуткой. Такова игра фантазии в наиболее трагические минуты жизни. Из безбрежного моря образов выбирает она для себя наиболее сильное течение, причем считает мелочно каждую каплю, что примешивают к ним судьба и случай.

Гроза была сильной, но скоротечной. Едва забрезжило утро, о ночной буре уже ничто не напоминало, кроме печальных останков поверженных деревьев и разлившейся реки. Воздух был столь чист, как если бы мир только что был создан. Невинное веселье вновь снискавшего покой творения приглашало к нерушимой любви, природа представала во всем соблазнительном великолепии после ужасных часов, когда все в ней возбуждало лишь сожаление. Освеженная зелень отражалась в небесно-голубых ручьях, и только посредине реки вздымались белые гребни под ласковыми касаниями утреннего ветерка. Листва лепетала доверчиво, и верхушки крон стряхивали избыточную влагу. Лес оживился и наслаждался жизнью, как если бы в него вдохнули душу.

Едва я выбрался из чащи и взошел на холм, как новая картина предстала передо мной. Благословенная долина Пласенсии[158], словно нежная невеста в объятиях своего Тахо, льнущая к нему своими берегами; по ту сторону реки — Талавера[159], левее — Оропеса[160], окруженная многочисленными отдельными домами и щедро рассыпанными деревушками. Приветливый, несказанно блаженный край.