Он открыл краны и прямо в одежде, чтобы не натекало на мозаичный кафельный пол, улегся в теплую воду.
«Ну, все, конец, кранты, хватит, — возбужденно думал он. — Жизни молодой осталось с хренову душу, а я тряпками запасаюсь: моль кормить. Все. Как хочет. Уеду. Опять туда. Один уеду. Пу-у-сть… Ей же спокойней. А чего ей? Хорошие деньги буду присылать: пусть бегает, покупает, что хочет. А я здесь… наелся. Не для меня. Все».
Спустя некоторое продолжительное время он успокоился вполне и, выйдя к жене, сказал так негромко и вежливо, с таким умиротворенным взглядом: «Настя, я на Север уеду. Обратно. Здесь не могу. Понял окончательно. Устроюсь — напишу. Захочешь — приезжай. Завтра подам заявление на увольнение и в родную экспедицию телеграмму отправлю», — что она сначала окаменела, потом обмякла, и глаза ее наполнились растерянными слезами.
А Громаков, вглядевшись в ее лицо, угадал вдруг в ней прежнюю Настю, ту, которая понравилась ему с первого взгляда, которая потом каждую осень встречала его с полевых работ, ту Настю, которая любила его и крепко ждала.
И понял Громаков — она к нему скоро приедет.
БАЛЛАСТ
Монотонный шум большого города менялся. Зимнюю приглушенность все чаще взламывали галочьи всплески и людские голоса — это весеннее тепло согревало кровь и зарождало в ней ожидание чего-то радостного, сильного, непонятного.
И однажды, будто прямо из звонкой заморозной ночи, высоко поднялось громадное багряное солнце. Днем снег постарел и сразу на глазах начал оседать. Обнажая сор и пыль, быстро свертывались холодные одежды зимы — вдоль тротуаров ручьи ворчливо уносили окурки и мазутные пятна.
Кончилась в этот день зима и для Вути. Он жадно пил бодрый весенний воздух. Смута в его душе переродилась в ясное желание — он хотел подняться на вершину. На Чанчахи-Хох.
Горы любят стройных, а за последние три года Вутя и станом огруз, и внутренне обленился. Но теперь тоска по той далекой вершине, мальчишеская мечта, позвали его властно. Он почувствовал в себе прежнюю силу и резкость. Сегодня он понял, что если не этим летом, то уже никогда не взойти ему по скалистой стене на Чанчахи-Хох. Прилипчивые текущие дела не смогли удержать на месте его взбудораженное девяностокилограммовое тело — он двинулся к другу, к Саше, к Мрачному Дылде.
Поднимался Вутя без лифта: выбрасывал руку вперед, хватался за перила, рывком подтягивался, и на лестничных площадках взрывался его мощный, с придыханием шепот: «Помнит он, помнит! Не мог он забыть ее. Я сам не одну и повыше, и посложнее сделал, а ведь не забыл… Чанчахи-Хох! Не забыл ее, заветную».
В замочную скважину двери была воткнута записка: «Ушел в магазин. Буду через пятнадцать минут».
В нетерпении, дошедшем до озноба, Вутя спустился на лифте. И только выскочив из подъезда, спохватился, спросил себя: «Зачем? Куда бегу? Со стороны кто посмотрит — сумасшедший!» Он решил на полную силу включить внутреннее внушение, чтобы успокоиться хотя бы на эти пятнадцать минут. В сквере за домом поставил портфель на скамейку, привалился к нему спиной, расслабился.
Для них с Сашей горы по-настоящему начались не с увлекательных теоретических занятий в городском альпинистском клубе, а на Кавказе, в том далеком году, когда они оба в один день загляделись на Чанчахи-Хох. Гордой и неприступной увиделась им Чанчахи из долины. Ее снежная вершина казалась почти прозрачной на фоне светлого синего высокогорного неба. Сама мысль, что можно подняться и быть там, на ее хрустальных призрачных склонах, казалась фантастикой, мечтой, для смертного неосуществимой. Но люди к вершине уходили, и люди с нее возвращались.
В тех, кто уходил туда, не замечалось ничего необыкновенного, кроме разве упрямой уверенности, да еще, вернувшись, они мало говорили о горах, и только сдержанно, уважительно.
А бойких новичков осторожно водили через однообразные морены[4], муштровали на утомительных каменистых гребнях, с неусыпным инструкторским доглядом тащили по простеньким ледовым полям. А тем, кто бунтовал, требовал серьезного восхождения, повторяли и повторяли: «Рано!»
Сейчас Вутя думал, как незаметно каждый новый маршрут, каждый шаг на предвершинном гребне поднимал их над безоглядным себялюбивым мальчишеством туда, где мужество и ответственность переставали быть словами, а делались обыденной необходимостью; и как это незаметно, но бесповоротно меняло их жизнь, входило в них навсегда, делалось привычкой.
Уже тогда, в первом альпинистском лагере на Кавказе, добродушный, неуклюжий с виду Витюша Селезнев и стал для друзей просто Вутей. Он до самозабвения любил купаться под водопадами: приседал, крякал и выгибал спину под холодной струей совсем как утка и, вдобавок к этому, за обедом много и быстро, почти не жуя, ел.
Первое время он не догадывался, за что его прозвали Вуткой. Когда узнал, стал сердиться, потому что водопады для него были святым делом — он их страстно «коллекционировал», считая себя единственным собирателем; и остался он Вутей только для самых близких.