Том 3. Товарищи по оружию. Повести. Пьесы

22
18
20
22
24
26
28
30

– Не брал.

– Сколько же ты всего провоевал?

– Без трех месяцев четыре года… Допрос окончен?

– Окончен.

Басаргину больше не хотелось расспрашивать Шурку и о войне, и обо всем, связанном с нею. По нескольким коротким фразам, которые выдавил из себя Шурка, Басаргин уже понял, что его брат не только не принадлежит к числу доброхотных рассказчиков войны, но и не любит говорить о ней, как человек, который убил много людей, воевал долго и жестоко, выполнил свой долг и больше не хочет без особенной необходимости думать или вспоминать об этом.

Басаргин потянулся за папироской, закурил и подумал о себе. У него все было немножко не так. Хотя он тоже провоевал три года в противотанковой артиллерии и не хуже пехотинцев знал, что такое грязь, холод и немыслимый физический труд передовой, но из-за неожиданного, в самый разгар войны, отъезда за границу, у него было чувство оборванности своей военной судьбы. За границей в его воспоминаниях о войне как-то оттеснилось в сторону все самое темное, трудное и страшное, а на память чаще всего приходило полковое товарищество, восторг последнего наступления, дорога на Каменец-Подольск, заваленная разбитыми немецкими танками, и ночь в Фенешти после переправы через Прут, уже в Румынии, жареные голуби, молодое вино в глиняном кувшине, боевые друзья, милые в ту ночь до слез.

Конечно, он помнил все, но, вспоминая, вспоминал именно это. Вспоминал потому, что, хотя в его заграничной работе, как и на войне, было тоже много тяжелого и трудного, но того торжественного и возвышенного, что неизменно существовало на войне рядом с тяжелым и трудным, там, за границей, было меньше, много меньше…

Он думал об этом и курил, глубоко затягиваясь и перестав обращать внимание на Шурку. А Шурка в это время, положив ложку в тарелку, чуть склонив набок голову, искоса смотрел на него и думал, что, кажется, сейчас глупо говорил с братом о войне – так, словно тот только и делал, что ездил по заграницам.

«Кажется, я его обидел», – подумал Шурка.

– Как бы это поделикатнее поправить, – широко улыбнувшись, сказал он. – Знаешь, Петя, я говорил сейчас с тобой, смотрел на твой дипломатический галстук и совсем забыл, что ты тоже провоевал почти всю войну. Говорил с тобой, как пижон.

– Галстуки всегда были моей слабостью, – сказал Басаргин. – Этот не отдам, потому что он любимый, а вообще привез дюжину – один другого лучше. Могу дать. Один, но любой.

– Любой, но один, – поддразнил Шурка.

– Совершенно верно, ударение на один, – усмехнувшись, согласился Басаргин и вспомнил, что Шурке надо сделать подарок.

Сундук, в котором лежали купленные по его просьбе машинисткой торгпредства носильные вещи для Кати, матери и сестры, шел багажом. Там был и костюм для Шурки. Здесь, при себе, в чемодане среди подарков на первый день приезда были только уже давно купленные, тоже для Шурки, кожаные на меху перчатки. Не то чтобы он забыл, что Шурка инвалид, напротив, он даже, когда покупал, подумал, что и для одной руки в конце концов нужна перчатка. Но он не подумал, как будет дарить эти перчатки. А сейчас оказалось, что подарить их почему-то нельзя. Хотя все правильно, и для одной руки тоже нужна перчатка, но тем не менее подарить их было невозможно.

Тогда он посмотрел на Шуркину нитяную холодную фуфайку и, подойдя к чемодану, вытянул оттуда за рукав предназначенный до этого в подарок самому себе толстый канадский свитер-самовяз, неуклюжий, но добротный и теплый.

– Держи, – сказал он Шурке.

– Спасибо. Как, мама, хорош свитер? – повернулся Шурка к матери.

– По-моему, хорош. Ручная работа.

– А для Григория Фаддеича не забыл побольше презентов привезти? – спросил Шурка у Басаргина. – Он ведь на тебя сильно рассчитывал. Не то чтобы из корысти – у него, в общем, все, что нужно, у самого есть, – а для интереса. Только и разговору последний месяц было: «Что Петя привезет?» Основная тема.

– Не люблю, Шурик, когда ты так говоришь о Григории Фаддеиче, – сказала мать. Но в голосе ее Басаргин почувствовал не строгую, а неуверенно-просящую интонацию. – Мне самой в нем многое не нравится. Но все-таки он добрый человек.