Том 3. Товарищи по оружию. Повести. Пьесы

22
18
20
22
24
26
28
30

– Нет. Наше управление оставлено. А где Михаил Александрович?

– Не знаю, – сказала она.

– Как не знаете?

– Так, не знаю.

И повесила трубку.

Как выяснилось впоследствии, он, достав места на поезд, уходивший в Горький, и забыв, что не назвал ей вокзала, ждал ее не на Казанском, а на Курском и, не дождавшись, в конце концов уехал один, в самом хорошем из своих костюмов, который он не снимая носил все последние дни, в пальто и с портфелем в руках.

Ни ему, ни его учреждению никто не приказывал эвакуироваться. Но привычный для него быт растаял, привычные ценности исчезли, все или почти все люди, с которыми он был знаком, уехали, и он, подгоняемый страхом, ринулся вслед за ними, как ему казалось, героически простояв в ожидании Кати почти два часа, до самого отхода поезда, у подъезда Курского вокзала…

Катя осталась одна со смертельным презрением к нему в душе и в то же время с чувством душевной свободы от всего того, что целых пять лет называлось их браком.

Через два месяца от него пришло письмо из Новосибирска. Катя прочла его с полным равнодушием. Она и ждала именно такого письма: он всегда очень любил объясняться и ставить, как он говорил, точки над «и».

Это было письмо от совершенно чужого и далеко уехавшего человека, не имевшего теперь отношения ни к ней, ни к ее дочери, а только разве что к этой квартире, которую она все-таки в глубине души считала принадлежащей ему, а не ей, не потому, что имела на нее меньше прав, чем он, а потому что и эту квартиру, и вещи, которые в ней стояли и лежали, он любил гораздо больше, чем она.

В январе кто-то, встретившись с ней на улице, сказал, что Михаила Александровича будут судить за дезертирство.

Она не выразила ни сочувствия, ни удивления – ей было все равно. В феврале кто-то другой позвонил и сказал, что его не стали судить, а просто разбронировали и взяли рядовым в армию.

В марте он приехал сам. Его отпустили на четыре часа из эшелона, который двигался через Москву дальше, на запад.

Когда он вошел, она в первую минуту не узнала его. В сущности, он никогда не обладал чувством собственного достоинства. Чувство собственного достоинства ему придавал хорошо сшитый костюм, деньги в кармане брюк, машина, в которую он мог сесть сам или мог послать ее за кем-нибудь другим, знакомые, близость к которым поднимала его в собственных глазах. Сейчас, лишенный всего этого, в широких, не по мерке кирзовых сапогах, в солдатской шинели, а потом, когда он снял ее, в нескладно сидевшей на нем гимнастерке, он имел какой-то голый, стесняющийся вид.

Он неловко поцеловал Кате руку, сказал, что заехал всего на два часа, и сразу же спросил о белье, – целы ли две пары шерстяного белья, лежавшие в платяном шкафу.

Она сказала, что целы, и предложила ему выпить чаю. Она включила плитку, поставила на нее чайник и вынула из шкафа кусок хлеба.

– Распоряжайся сам, – сказала она, – я пойду к Тане, она больна.

Он промолчал, и только потом, когда она уже ушла в другую комнату и села возле дочери, он, словно вдруг поняв то, что она сказала ему, сначала остановился в дверях, а затем подошел к кроватке.

– Больна? – спросил он, наклоняясь над девочкой, только что забывшейся тяжелым и жарким сном. – Что с ней?

– Воспаление легких.