Под вечер, после трудового дня, Синцов возвращался пешком из Покровского сельсовета. На рассвете он пошел туда по делам редакции, думая заночевать, но управился раньше и с удовольствием представлял себе, как обрадуется Маша, когда он придет домой еще сегодня.
Дорога была крепкая, с прибитой недавним дождичком пылью, вечер выдался прохладный, как раз подходящий, чтобы мерить версты, и Синцов возвращался в редакцию в самом хорошем настроении, которое не могла испортить даже мысль о встрече с редактором, хотя Синцов только вчера имел с ним очередной крупный разговор.
В редакции, в комнате, где он работал вдвоем с секретарем редакции Толей Казаченко, Синцов застал неожиданную гостью – там сидела Маша.
– Ты чего тут? – спросил он, радуясь, что в комнате нет Казаченко, и шутливо загребая под мышку голову Маши.
– Как хорошо, что ты вернулся… – У Маши был растерянный голос. – Я пришла домой с работы, и вот смотри – повестка. Я хотела показать ее Казаченко.
Она протянула мужу повестку военкомата, в которой было написано, что он завтра, 8 сентября, должен явиться на сборный пункт с вещами.
Синцов прочел повестку и сказал Маше, чтобы она теперь же шла домой – он придет вслед за ней.
Маша заглянула ему в глаза, наклонив к себе его голову, как маленькая, потерлась щекой о его щеку и послушно ушла, не сказав ни слова, даже не обернувшись.
Синцов, прежде чем пойти к редактору, несколько раз прошелся по комнате, сел за свой рабочий стол, бесцельно выдвинул и задвинул ящики и надолго задумался, подперев кулаком подбородок.
Что по их округу частично призывают из запаса несколько возрастов, он знал еще вчера вечером. Но его самого, как вчера сказал редактор, призыв не касался – у него была броня.
Теперь все менялось – завтра он будет уже в армии.
«Надолго ли?» – спрашивал он себя и не мог найти ответа на этот вопрос.
В Монголии, судя по газетам, японцев уже разбили, доппризыв проводится по одним западным округам.
Может быть, этот призыв на все то время, пока в Европе идет война? Но сколько она продолжится? Англия и Франция уже объявили войну Германии, и, значит, даже если немцы займут всю Польшу, война все равно будет продолжаться?
Синцов вдруг чисто по-житейски подумал, насколько все было бы проще для него лично, если бы его призвали не сейчас, а, допустим, через год.
Они по своей беззаботности так еще и не успели до конца устроиться с Машей, даже не отремонтировали комнату. В горкомхозе сказали, что дадут штукатура только после первого ноября, а потом ползимы еще будет сохнуть штукатурка. Маша всего месяц как поступила электриком на ремзавод. И, наконец, самое главное – уже три недели, как Синцов знал, что Маша беременна.
Первое время их совместная жизнь была так безоблачна, что Синцов иногда даже пугался этой безоблачности. Ему временами казалось, что он несет в руках что-то большое, стеклянное, чего нельзя ни уронить, ни поставить.
Беременность Маши сначала только усилила это их обоюдное безоблачное чувство. Маша хотела ребенка и говорила о будущем без волнения – весело и просто. Но вскоре она впервые почувствовала себя плохо, на другой день еще хуже, потом ей стало делаться дурно по нескольку раз в сутки и на работе и дома, и ее охватило предчувствие, что теперь все будет трудным, как оба раза у матери – и с Павлом и с нею, – и беременность, и роды, и кормление. И разубедить в этом Машу нельзя было уже никакими силами. Теперь она жила с несвойственным ей раньше чувством печальной озабоченности. Среди этой озабоченности она иногда начинала, как прежде, дурить, смешно изображать в лицах сначала себя с главным инженером их ремзавода – старичком с гоголевской фамилией Коробочка, а потом Синцова с его редактором, и, наконец, уморившись, тяжело дыша, прижималась к груди Синцова и чуть слышно шептала: «Ах, Ваня, Ваня, если бы ты знал, как я хочу хорошо себя чувствовать…» В эти минуты Синцов любил ее с такой нежностью, жалостью и силой, с какой не любил еще никогда.
Их полная новых забот жизнь, Машино усталое, трудное дыхание по ночам, ее осунувшееся лицо, когда она возвращалась с работы, ее руки, беспомощно сжимавшиеся в кулаки, когда становилось дурно, – все заставляло Синцова чувствовать себя в ее присутствии таким несчастно-счастливым, что, пожалуй, подобное состояние и не определишь другими словами.
И вот завтра ему предстояло расставаться с Машей, и не с прежней – веселой и здоровой, а именно с этой – осунувшейся, озабоченной, расставаться на еще неизвестный им обоим срок, быть может, надолго.