Том 2. Неживой зверь

22
18
20
22
24
26
28
30

И вот входит Гарри. Даже не постучал в дверь. И видно было, что Володя сразу ему не понравился. Заревновал, что ли. Поэтому очень развязно развалился в кресле и стал говорить со мной на ты, чего раньше никогда не делал.

Володя как-то растерялся, долго молча переводил глаза с меня на Гарри, с Гарри на меня, потом решительно встал, одернул свой френч и попрощался.

Мне очень было тяжело, что он так уходит, но я сама растерялась от Гарриной наглости, ничего не нашла сказать и не сумела удержать Володю. Чувствовала, что произошло какое-то ужасное недоразумение, но поправить уже ничего было нельзя.

Он больше не зашел. Да я и не ждала. Чувствовала, что ушел, душевно ушел – навсегда.

* * *

Затем настал период одиночества. Гарри, который должен был, несмотря на все увертки, идти на фронт, поехал о чем-то хлопотать в Москву. Я больше месяца просидела одна. Время было беспокойное, и денег у меня не было. Писала тетке в Смоленскую губернию, но ответа не получила.

Наконец, вернулся Гарри. Совсем в другом «аспекте». Загорелый, румяный, в щегольском тулупчике, отделанном серым каракулем, в каракулевой папахе.

– Вы с фронта?

– Отчасти, – был его ответ. – России нужно не только жертвенное мясо ее сынов, но и мозг. Я поставляю автомобили в армию.

Хотя нужный для России мозг Гарри и работал великолепно, но денег у него было мало.

– Нужен разворот. Неужели вы так мало патриотичны, что не достанете для меня денег?

Я рассказала о своих печальных делах, рассказала о тетке. Он заинтересовался, спросил ее адрес. Повертелся недолго и снова уехал. Кстати, причина его свежего, «фронтового» вида заключалась в коробочках пудры цвета охры и розового порошка. Надо отдать справедливость, что в этом виде он был очень красив.

Настроение тогда в наших «эстетических» кружках было уже контрреволюционное и перед отъездом своим Гарри сочинил для меня новую песенку:

«На белой ленточке висит мое сердечко. На белой ленточке – запомни этот цвет».

Я пела ее уже в женском платье, потому что все мы тогда ломались под маркиз и аристократов. Песенка нравилась. Я тоже.

Вскоре после его отъезда неожиданно приехала с фронта Зина Каткова. Приехала и рассказала трогательную историю, без толку меня расстроившую.

– Развернули мы наш лазарет около леса, – рассказывала она. – Работы было масса, а на утро ведено было уходить. Прямо с ног сбились. Вот отошла я покурить, вдруг меня какой-то солдатик окликает: «Сестрица Каткова, вы?» Смотрю – кто бы ты думала? Толя. Толя-собака. Я говорю, я, голубчик, простите, я очень спешу. «Да мне, – говорит, – только про Лялечку узнать. Может быть, ей плохо? Ради Бога, расскажите все, что знаете». А тут как раз слышу, меня зовут. Я и говорю: «Подождите Толя, я только справлюсь и прибегу к вам». А он говорит: «Хорошо, я вас здесь, у этого дерева, буду ждать. Нас раньше утра не двинут». Ну, и побежала снова к раненым. Ночь была ужасная. Немцы нас нащупали, и на рассвете пришлось спешно свертываться. Так ни на минутку и не прилегли. Я немного запоздала и догоняла свою линейку бегом. Утро было такое безрадостное, мелкий дождик, сырость. Бегу я и вдруг смотрю – Господи! Что же это! Стоит у дерева Толя, темный такой, землистый весь. Это он всю ночь меня ждал! Такой жалкий, глаза запали, точно землей засыпаны. И еще улыбается. Наверное, его убьют. Подумай, всю ночь под дождем ждал, чтобы про тебя словечко услышать. А я и остановиться не могла. Он только успел мне свой адрес сунуть. Я ему крикнула: «Ничего не бойтесь за Лялю, она, кажется, замуж выходит». Крикнула, да потом и пожалела: а вдруг ему это больно? Кто его знает.

Этот Зинин рассказ очень взволновал меня. Мне тогда плохо было и хотелось дружбы хорошего человека. А уж лучше Толи где же было найти. Я очень растрогалась и даже адрес его спросила и спрятала.

Зина мне в этот свой приезд не понравилась. Во-первых, очень подурнела и погрубела. Во-вторых (это пожалуй надо было поставить «во-первых»), очень была со мной холодна. И даже подчеркивала свою индифферентность к моей персоне и всему моему быту. Видела меня, например, в первый раз стриженой и рыжей и почему-то сделала вид, что совсем не удивлена и что все это ее ничуть не интересует. Конечно, этому поверить трудно. Конечно, ей было интересно, почему это я вдруг так оболванилась. И не обратила она на мою персону внимания только, чтобы показать, насколько она презирает меня и мою беспутную жизнь, и что, мол, ей даже с ее высот и незаметны мои непристойные затеи.

Она даже не спросила, занимаюсь ли я еще пением, и вообще, как живу на свете. Зато я кольнула ее, как сумела:

– Хоть бы поскорей война кончилась, а то ты совсем потеряешь облик человеческий. Прямо какая-то бабища стала.

Потом манерно улыбнулась и прибавила: – А я по-прежнему признаю только искусство. Все ваши подвиги кончатся за ненадобностью в них, а искусство вечно.