— Как это? — удивился я.
— О персе думаешь? — вместо ответа задал и он вопрос.
— О персе, — ответил я и еще больше удивился.
— Будет поножовщина. А то и пароход на дно, — бросил он отрывисто и засмеялся. — А то и все вместе. Змеи-то выпущены.
— Постой, постой, — забормотал я, вскакивая растерянно с койки. — Что ты мелешь? Какая поножовщина, как на дно? Да и разве это его змеи? Да и зачем бы он их выпустил?
— А затем, чтобы все сидели по каютам. Одному-то свободнее дело делать.
Тут он прищурил на меня глаза и покачал головой.
— Ты неглупый парень, — сказал он. — Полежи еще, и ты додумаешься.
Он уже докурил трубку и сейчас же ушел. Оставшись один, я совсем остолбенел. Я ровно ничего не мог взять в толк. И перс, и змеи, и загадочные слова Рябчика, все смешалось у меня в какой-то один несуразный комок, все было дико и несообразно. Одно единственное, что пришло мне в голову, это то, что Рябчик знал, быть может, раньше этого восточного человека. Но и это соображение ровно ничего мне не уясняло.
Пока я стоял и с тоскливым беспокойством перебирал в уме кучу всяких несообразностей, я услыхал в коридоре смятенные женские шаги, и дивный голос восточной красавицы два раза выкрикнул с отчаянием:
— Юнга! юнга!
Я вылетел за дверь. Она бросилась мне навстречу и, схватив за руки, сказала в глубоком волнении:
— Ради Бога, помогите мне! У него может затечь кровью голова! А мне не поднять его.
Меня поразило, что она говорит на чистейшем русском языке и даже с московским выговором на «а». Но рассуждать тут было некогда. Я бросился вслед за нею в каюту.
Перс ногами лежал на высоком диване, а голова его свесилась до самого пола… Лицо, затекая кровью, сделалось совсем багровым, и он уже легонько начинал хрипеть.
— Он выкурил лишнюю трубку опия, — говорила женщина, пока я нагибался и поднимал перса.
Перс был как-то особенно, неприятно тяжел, и какой- то странный, отталкивающий холод исходил от его тела. Когда я поднял его на диван, я нечаянно взглянул ему прямо в лицо и невольно откачнулся от него. Я увидел на нем густые, тесно сросшиеся брови, орлиный нос, глубокий шрам на щеке, длинную, жилистую шею с широким и острым кадыком и решительное выражение лица. Это был он самый, удивительный человек из моего непонятного сна. Но что больше всего потрясло меня тогда, — это рука. Согнутая рука перса обнажилась до локтя, открывая густые волосы, и на одном пальце сиял точь-в-точь такой же драгоценный перстень, какой я видел во сне.
Мне показалось в эту минуту, что я стою над какой-то бездной, и как я вышел из каюты, я плохо помню. Вспоминаю только, что когда мне в коридоре встретился Рябчик, бежавший что есть духу занимать свою вахту, я сказал ему, что перс в обмороке.
— Притворяется, хивинская собака! — бросил он, не дослушав меня. — Чтобы не следили за ним!
Весь третий день был нестерпимо ослепителен и горяч. Такой зной редко бывает на море. Сплошным огнем была охвачена вся безбрежная вода, горела каждая медная кнопка, все резало глаз. По краям неба синева до того сделалась густа, что с первого взгляда ее можно было принять за грозовую тучу. Сухая и душная мгла стала покрывать все водяное раздолье, и солнце за нею сделалось тусклым и медным. К вечеру половину неба охватила глухая и мрачная туча. Солнце, заходя, все еще светило внизу сквозь зловещий край ее, и свет его стал совсем багряным, пугающим и как бы словно призывающим к чему-то могущественным призывом, подобно трубе ангела в последний день земли и времени. Какой-то загадочный бледный столб стоял внизу тучи на тревожной ее черноте. Когда совсем стало темно, гроза еще не начиналась, и было очень тихо. Но вся неоглядная морская равнина зашумела невнятно и сумрачно и вся пошла высокой волной.