Хождение по мукам

22
18
20
22
24
26
28
30

Степан Петрович оперся руками о стол, нагнув голову, постоял некоторое время. Вылез и, расталкивая народ, пошел в сени, где действительно стояли три серьезных человека.

— Что вы за люди? — спросил он твердым голосом.

— Продотряд!..

Латугин ответил угрожающе, ожидая, что председатель, по крайней мере, пошатнется. Но Степан Петрович, — от которого шел такой густой и приятный запах, что Байков даже придвинулся ближе, — нисколько не пошатнулся:

— В самый раз угодили! Давно вас жду… Народ! — заревел Степан Петрович в раскрытую дверь, за которой стоял шум, звон, топотня. — Временно прекратите музыку! — На этот раз его так сильно качнуло, что Байков взял его на буксир. — Товарищи, вы не куда-нибудь приехали, — в спасский сельсовет! — И, ухватясь за притолоку, он еще решительнее закричал в хату: — Граждане, все на митинг!

Он пошел из сеней на двор, где трое пожилых крестьян, прислонясь к распряженной телеге, пели вразноголос казачью песню, двое, обнявшись, что-то доказывали друг другу, а еще один крутился, никак не находя раскрытых ворот, чтобы уйти домой. И здесь, и за воротами, где плясали под гармонию, Степан Петрович повторил, чтобы шли, не мешкая, к сельсовету.

Бешено вонзая деревяшку в мерзлую землю, он говорил на ходу:

— Гульба гульбой, а дело делом… Списки готовы, запасы выяснены… Посылайте телеграмму в Царицын: хлеб сдан полностью. — На уговоры Байкова и Задуйвитра — отложить митинг хотя бы до завтра, когда народ, по крайней мере, вытрезвится, он повторял: — Кто пьян да умен — два угодья в нем. Вы меня не учите. Завтра будет хуже: надо не дать кое-кому опомниться.

Покуда собирался народ к сельсовету, Степан Петрович разложил перед товарищами из продотряда ведомости и списки и начал горячо шептать:

— Кулацких дворов у нас три: Кривосучки, — это бандит, в девятьсот седьмом ограбил почту, убил почтальона и десять лет прятал деньги, за давностью лет поставил каменный амбар и лавку, в войну нагреб деньжищ на поставках воловьей кожи. В одном Спасском зарезал половину скота. Сейчас добивается устроить кооперативное товарищество и передать свою лавку, — эту хитрость я раскушу скоро… Про себя он говорит, что у него чахотка, и по ночам видит свет… Опасный человек. Другой двор Миловидова, — этот был подрядчиком на шахтах, вернулся в село перед войной, стал держать тайный шинок с закладом… Такой паук, ростовщик, сволочь, — все село высосал по мелочам. Это он, мы узнали, подослал сюда для пробы одного человека, который говорил про себя, будто он император Николай Второй… Третий двор: Микитенко, — потомственный прасол от отца к деду, у него свои баржи были на Дону. Кроме этих дворов, считай — их родня, сватья, кумовья, — еще дворов десяток. Да есть осторожные мужички: «Чем-то, мол, все это еще окончится, чья-то будет власть, умнее ни с кем не ссориться». Это — противный фронт!.. А вот это — все наши, все наши. — Степан Петрович водил толстым пальцем по спискам. — Положение в селе острое, — либо меня убьют, либо я кое-кому подрежу крылья…

Народ подваливал к сельсовету, — и трезвые и пьяные. Толпа теснилась, колыхалась и гудела. Байков, глядевший в окошко, приговаривал про себя морскую присказку:

Чайки ходят по песку, Моряку сулят тоску, И пока не сядут в воду,— Штормовую жди погоду…

И — громко, товарищам:

— Давайте на крыльцо скорее, а то не было бы качки…

Девчонка от соседей, маленькая, веснушчатая, голубоглазая, всезнающая, вскочила в Аннину хату и скороговоркой сказала, втягивая в себя воздух:

— Да батюшки, что у сельсовета делается, мужики колья из плетня уж выворачивают…

Она зыркнула немигающими глазами и все заметила: и то, что Анна — в бордовом платье, которое один раз в жизни надевала при живом муже, в ботинках с ушами, на ней белые чулки, и она, простоволосая, сидит на краешке кровати, а расстрига на этой кровати лежит, подняв коленки, и Анна опять ему чистую рубашку дала — черненьким горошком, и он держит Аннину руку…

— Куда же ты в дверь мечешься! — смущенно прикрикнула на нее Анна, и девчонка выскочила из хаты, ничего не договорив со страху. Но Кузьму Кузьмича она все-таки разбудила. Он притомился за эти дни, — много пил и ел и еще больше разговаривал. Крестьяне ни слова тогда не упустили из его проповеди, кое-чего не поняли, но эти темные места лишь придали ей значительность. В каждой хате ему приходилось толковать преимущественно о том, что сильнее всего их задело: о справедливости. Когда за столом оставались одни пожилые и почтенные, кто-нибудь, кому вино развязало мысли, — отодвинув рукавом кости и объедки, — начинал:

— Кузьма Кузьмич, обидел ты нас… Как же так, — справедливости нет? Тогда — дикий лес.

Другой перебивал его:

— Молодежь наша, — и кивал на другой конец хаты, где крутились юбки, вертелись косы, ленты, возбужденные лица. — Сладу нет с ними. Теперь, они говорят, все можно: бога нет, царя нет, отец с матерью дураки, — вот и хорошо… За какой прикол детей наших теперь привязывать? Где эта становая жила? А ты еще: справедливости нет…