Ведьмины тропы

22
18
20
22
24
26
28
30

Оставалось лишь сжимать зубами рукав из дрянного сукна – лишь бы казаки не услышали дикий крик Басурмана.

А ночью над ним склонялась темноволосая, темноглазая, гладила его, смазывала язвы на ладони, звонко смеялась, точно не было меж ними долгих лет и ненависти жгучей. Григорий, забыв обо всем, прижимал ее к себе, шептал: «Оксюша». И проснулся, сучий сын, весь в слезах.

* * *

С хромым казаком они говорили еще не раз. Тот не считал зазорным жаловаться вору на непростую судьбинушку, что закинула его на север, далеко от женки. «Дождется, дурища. Она у меня под сапогом», – завершал сказ о том.

Казак назойливо жужжал про Аксиньку и ее полюбовника, частенько заходил в кузню, словно тут медом было намазано. И всякая подробность будила гнев и тоску. Деревня Еловая теперь во владении Строгановых, а значит, он, Григорий, вновь оказался в крепостных.

– А про Тошку, сына Зайцева, ничего не слыхал? – спросил однажды, утирая пот с лица. В кузне пылал огонь.

– Про Тошку… – Казак почесал спутанную бороду. – Погодь, он же помер давно. Драка была буйная, его муж сестрин и порешил. Так и убивца того, Фимкой звать, на белом свете нет, повесили его.

Единственный сын ушел на небеса куда раньше своего несчастливого родителя. Ночью кузнец скрежетал зубами от звериной тоски. И узнать-то его не успел… Шепнул мальчонку голопузому: «Я твой отец», – и все на том. Зачем же рыжий Фимка порешил его сынка? Кто ж знает…

Григорию день за днем приходилось мириться с тем, что он услышал от Третьяка, и проклинать судьбу.

Но скоро она подарила ему нежданное.

4. Невольная воля

Инородцы, устав от распрей, приходили под руку государеву. Григорий понимал в том мало. Еще меньше радовался царевой неволе, что ползла встречь солнца вместе с казачьими ватагами.

Когда-то он мечтал оказаться за Камень-горами, подальше от государевых людей. А вышло так, что и сказать смешно: уж сколько годков жил здесь, за горами, отдавая по капле силы свои царевым супостатам.

– Ишь, натащили. – Молодой десятник пропускал через пальцы мех, то ли радовался, то ли печалился, что придется отдавать все в казну. Самоедский род Карачеев ерепенился, даже как-то пускал стрелы в государевых людей, а теперь присягнул Михаилу Федоровичу и принес богатые дары.

Решено было снарядить коч в Березов и увезти те меха. Григорий слышал о том, но равнодушно, без всякого любопытства. Ему-то что? И когда десятник позвал к себе, не ждал ничего особого.

Клеть, где спал и вершил дела обдорский десятник, завалена была мешками и сундуками – там хранился ясак. Шкуры на сундуках, лавках, даже на грязном, кое-как стеленном тесовом полу. Стоял здесь запах дурно выделанной шкуры, оленьей требухи и рыбьего жира – в них угры вымачивали кожи для мягкости.

– Отец Димитрий писал воеводе и митрополиту о тебе. – Десятник сидел на лавке и по-простецки чесал ногу.

Он подождал: видно, кузнец должен был встрепенуться, задать ворох вопросов. Но кнут Втора Меченого выбил из него непочтение. Потому Григорий молчал, склонив голову. О чем неспокойный священник писал таким знатным людишкам, он не ведал.

В клеть зашел Хромой, поклонился, с любопытством поглядел на Григория, и по его ухмылке видно было: знает, стервец, о чем идет разговор. Молодой десятник одобрительно кивнул, мол, слушаю.

– Коч осмотрели, щели проконопатили. Пара деньков – и все будет готово, – сказал Хромой. И даже в обычных речах его жила наглость, но десятник того не приметил, отпустил казака и принялся чесать вторую ногу.

– Наказанье твое истекло, ты пробыл больше положенного срока. Знаешь о том? – Теперь десятник шевелил пальцами, точно мальчишка.