Полное и окончательное безобразие. Мемуары. Эссе

22
18
20
22
24
26
28
30

Жемчугова долго не прожила, сгорела от чахотки, оставив после себя сына. Как говорят, она была талантлива и ее портреты, в том числе в полный рост в красном капоте и с пузом, оставил придворный художник Шереметевых Аргунов, которого граф так и не отпустил на волю, как это сделал граф Марков, освободивший уже немолодого Тропинина. Аргунов в свое время считался лучшим портретистом Москвы.

Как все Шереметевы, Вася был очень хорошим солдатом, но увиденное на фронте сразило его больную психику и он перестал вообще спать, если сильно не выпивал перед сном. Потом его парализовало, одна студентка стала за ним ухаживать, вышла за него замуж и родила трех дочек. Я его в этом жалком виде не видел, говорить он уже не мог и только мычал и иногда улыбался своей действительно очаровательной искренней улыбкой. Рисовать он перестал, так как правая рука не действовала. Он ползал по комнате. Вася всегда носил золотое кольцо с локоном Параши Жемчуговой, которое ее муж Николай Петрович оставил сыну. Когда личный друг Николая Петровича, «симпатичный курно-ска», подъезжал к Останкино, крепостные дровосеки свалили заранее подпиленные деревья и императору открылась просека с видом на имение. Шереметев и Павел I были членами одной масонской ложи и мальтийскими рыцарями. В Останкино останавливался Император Александр II, подписавший там указ об освобождении крестьян. Если в России когда-нибудь вновь возникнет конституционная монархия, то тот император, который освободит народы России от ига постбольшевистской номенклатуры, его тоже назовут царем-освободителем.

Меня еще смолоду интересовали вопросы геополитики евразийского континента от Тихого океана до Атлантического, я прочел множество томов на эту тему, вопросы эстетические меня волновали гораздо меньше. Наверное, это потому, что я еще карапузом лежал в кустах и по лучами осеннего солнца сквозь мерцающую блестками паутину смотрел на колонны немецких танков, шедших на Тулу. А потом зимой сорок первого, когда отец вывозил нас на двух дровнях из Поленова в Серпухов, видел на просеке колонны разбитой немецкой техники и окоченевшие трупы немецких солдат. В самом Поленове, в селе Бехово подростки, облив немецкие трупы водой, с дикими воплями катались на них с горок, как на салазках. Это — самые яркие впечатления моей жизни, реальное столкновение двух архаичных империй, обеих — со звериным садистским оскалом. Говорят, что дети, первыми впечатлениями которых был пожар Москвы, нашествие и гибель наполеоновских полчищ, тоже на всю жизнь остались несколько психически пришибленными. Мне кажется, такое же потрясение испытали римские дети при взятии Рима варварами и византийские малыши, когда турки захватили Константинополь. Империи и их атрибуты — это прежде всего сакральные и глубоко архаичные явления. Коммунистические империи Китай и Корея — архаичные по сути и форме общества. Япония тоже никогда не переставала быть архаичным государством, и именно из-за архаичности так продвинулась в техническом отношении. И в будущем возникнут все новые архаичные имперские образования; чем архаичнее, чем древнее — тем сильнее, ибо человечество совсем не меняется, но только видоизменяется. Иллюзии 19 века о гармонии технического прогресса и европейского гуманизма были предсмертной улыбкой католической и протестантской старой Европы, у которой эта улыбка быстро прекратилась в предсмертный оскал окопов Вердена и Сталинграда, где полегло будущее Европы.

Похоже, не только в России победили азиатские формы правления и все меньше и меньше остатков кустарного и ремесленного производства, о чем так мечтали Джон Рескин, прерафаэлиты и весь декадентский европейский модерн, построенный на штучных художественных произведениях. Стиль арт-деко было уже упадком европейского модерна, а дальше началось бездушное массовое производство и изделий, и людей.

Особенно ужасно видеть штампованных женщин и оболваненных псевдоцивилизованных детей. Обо всем этом я в те молодые годы догадывался, почти с детства читая Ницше, Уайльда, Патера и всех их остевропейских подражателей.

Благодаря Барановскому и Коле, который ко мне иногда заходил в «Славянский базар», я был в курсе всех событий «Общества старой Москвы». Однажды Коля прибежал ко мне с радостным известием (не хочу неправильно называть имя-отчество Барановского, грешен, забыл, но Коля его звал только так): «Барановский нашел опричный дворец Ивана Грозного, и мы уже обстучали крыльцо!» Мы с Колей тут же отправились на Арбат и действительно увидели довольно большое здание 16 века, с крыльцом, как у Василия Блаженного. Оказалось, что при строительстве новой станции метро Арбатская было решено снести несколько старинных особняков, но так как в одном из них когда-то долго жил Чайковский, его решили обследовать. Вошли и ахнули: древние своды, полезли в подвал — там тоже своды с крючьями и кольцами, на которых опричники подвешивали и пытали свои жертвы. Появился Барановский, стали по его методу обстукивать штукатурку — появились сбитые наличники, карнизы, узорчатые пояски. Началась обычная предсносная суета, письма, обращения, но все безрезультатно. Палаты снесли — вместе с памятью о Чайковском. А с его именем связано вообще очень много трагического.

Был у Чайковского почитатель и друг великий князь Константин Константинович-младший. Высокий, красивый мужчина с маленькой рыцарской головой (у породистых немцев головы были небольшие, это видно по шлемам). Великий князь был неплохим поэтом, подписывавшим свои сочинения псевдонимом К. Р. Он дружил со многими музыкантами, писавшими романсы на его стихи. У великого князя была жена, красивая немецкая принцесса, подарившая ему пятерых тоже очень красивых сыновей. Константин Константинович также был шефом кадетских корпусов. Вот тут-то и произошла роковая ошибка: пустили козла в огород. Его высочество был педофилом и создал из своих «единомышленников» систему, по которой красивых кадетов растлевали и доставляли ему лично и его приятелям-музыкантам. Одним из его клиентов был и наш гениальный композитор Петр Ильич Чайковский, который как-то особенно постарался и разорвал мальчику-кадету анус, отчего тот умер от кровотечения. Чайковского должны были судить, но он упросил жандармов дать ему еще годок жизни, чтобы закончить Пятую симфонию, после чего сам отравится.

А великого князя Господь покарал по-другому: двое его сыновей были убиты на фронтах Первой мировой, трое расстреляны большевиками. Их тела эмигранты вывезли в Китай и теперь на месте их могил китайцы сделали парк и устроили пруд. Сам Константин Константинович успел умереть до большевистского переворота. Недавно показывали по телевизору его виллу в неоготическом стиле. Великая княгиня Елизавета Федоровна, расстрелянная вместе с семьей последнего царя, была очень достойной женщиной и теперь признана святой. Ее мужа взорвал Каляев, и на месте взрыва в Кремле стояла массивная часовня.

Вот какие тени, кроме Ивана Грозного, витали над Арбатскими палатами.

Несомненно, Иоанн IV был слугой антихриста, и так называемая первопрестольная уже давно являлась гнездом государственных змей, и это еще до пришествия сатанистов-большевиков. Основное гнездо опричников было недалеко от Арбатской площади, но ближе к Пашкову дому, нынешней библиотеке имени Ленина. Палаты, конечно, снесли, но Барановский их обмерил. Когда-то Арбатская площадь была интересным местом, здесь стоял барочный храм, по-видимому, работы архитектора Бланка, а рядом с ним арбатский рынок, где после революции арбатские остатки русской аристократии меняли свое барахлишко на маслице и творожок у алчных и хищных подмосковных молочниц, слетавшихся на некогда богатые кварталы города, как воронье на брошенные трупы. Напротив площади помещалось Александровское пехотное училище, ныне советский генштаб, в последнем нынешнем правительстве обобранной армией командует не служивший в армии министр обороны, в прошлом торговец кухонной мебелью и сантехникой. Ныне он распродает коммерсантам здания всех военных академий, штаба московского военного округа и здание генштаба. Рядом был военторг, бывший царский дом офицеров. Его продали коммерсантам и уничтожили очень интересный интерьер в стиле модерн со статуями витязей, витражами и прекрасными мраморными лестницами и полами. От военторга открывался очень красивый вид на Кремль, но он исчез — его загородило здание дворца съездов, отвратительный стеклянный ящик.

Когда в Москву из ссылки вернулся сын помещика Илья Михайлович Картавцев, от которого как монархиста отказалась семья, то он по привычке пошел в Кремль и не узнал его: половина церквей снесена, а на их месте построены безобразные советские здания. Илья Михайлович был членом Петербургского общества библиофилов, половину которого большевики расстреляли, половину отправили в Сибирь, где Илья Михайлович, выросший в сельском имении, успешно заведовал лагерным охотоведческим хозяйством, кормя и зэков, и начальство. Илья Михайлович жил до глубокой старости и разрабатывал генеалогию дворянских родов. К нему иногда обращался МИД. Его сестра была выдающейся катакомбницей, о ней упоминается в разных мемуарах.

У меня в жизни было еще несколько самых разных историй, связанных с центром Москвы, с ямой в Зарядье, которую выкопали для сталинской высотки, со старой частью Замоскворечья. В общем, я хорошо знал старый, в те годы еще частично уцелевший город, в котором жило много знакомых мне людей. Но за последние двадцать лет господин Батурин с супругой все это разорили и старых кварталов, переулков и улиц почти не осталось, здесь выстроен безвкусный буржуазно-мещанский город спятивших от бешеных, задарма доставшихся денег советских обывателей.

После окончания Суриковского института я оказался в прострации, которая была связана с тем, что я испытал большие унижения, бегая за иностранными дипломатами и их капризными женами и продавая свои модернистские картины. Конечно, я не лучший торговец своими опусами, уезжать из России я никогда не хотел, меня что-то здесь всегда держало, а в Москве в эпоху холодной войны были собраны далеко не лучшие иностранцы, и они совершенно не понимали сути здесь происходящего, и того, что художники торгуют здесь не картинами, а своей душевной болью за разгромленную и распятую большевиками страну. В конце концов, они разменяли на медяки и фальшивые купюры третий русский авангард. Первый, дореволюционный, русский авангард частично пошел служить большевикам, но они его быстро выгнали, второй русский авангард двадцатых годов был разгромлен уже МОСХом, а третий русский авангард (нонконформисты моего поколения) пал безымянной пехотой на забытых теперь полях сражений проигранной СССР холодной войны. Художники рыцарям холодной войны были нужны как среда, где выводились особые звери — профессиональные писатели-антисоветчики, в основном имеющие комсомольское и коммунистическое прошлое. Ни одного антисоветского писателя в бывшем СССР из среды потомков белогвардейцев, дворян и крупной буржуазии не вышло. Все — из красной среды, включая и классика антисоветской литературы Солженицына. Один только Варлам Шаламов не имел ярко выраженного красного прошлого и красной семьи. Это все знаменательно и глубоко не случайно. Россия в роли мирового игрока уже давно сброшена со стола, ей там больше места нет. Как пел Вертинский: «Там шумят другие города, и живут чужие господа, и чужая радость и беда, и мы им чужие навсегда». Как оказалось, в холодной войне проиграли обе стороны. Оставшись без красного жупела, Запад в целом оказался один на один с воинствующим исламом, Китаем, Индией и почувствовал себя очень неуютно. Ведь Киссинджер, увидев, что вместо СССР образуется черная бездонная дыра, всерьез обеспокоился — что же будет дальше? Европейцы сами по себе уже очень сильно разложились и больше всерьез воевать не могут: выродились и генетически ослабели, беспрерывно воюя с конца 17 века.

Петербургская птица-Гамаюн Блок, с его пропитым лицом, поредевшими кудрями, недаром ходил по улицам красного Петрограда и бил в свой медный таз половником, завывая: «Россия щит меж двух враждебных рас, монголов и Европы». А оказалась Россия не щитом, а большевистским худым коммунальным сортиром без дверки, и вопрос в моральном праве народом России владеть ныне существующей страной, так как младшие поколения выбрали для себя путь самоунитожения повальным употреблением дешевого алкоголя и афганского героина.

Я в те годы понял, что ни в официальном советском искусстве, ни в нонконформистском искусстве пути для меня нет. Надо было приспосабливаться и зарабатывать деньги, и я нашел для себя временный выход, взобравшись на леса расписывать церкви. Но мой роман с Москвой не закончился. Художнику нужна мастерская, и я стал ходить по дворам старого города и искать себе место. Потом эти поиски приобрели совсем другой, я бы сказал, инфернальный, скорее — литературный характер. Когда-то, учась в простой школе, расположенной позади бывшего купеческого клуба, ныне пресловутого Лейкома, я исходил все дворы между Садовой и Москвой-рекой.

Во дворах около Пушкинской площади когда-то состоялся и мой первый антисоциальный дебют: на большой перемене я, заранее подобрав здоровый округлый булыжник, пошел бить зеркальное окно в бывшем купеческом особняке. Особняк был весь резной, как шкатулка, с большими цельными зеркальными окнами, уцелевшими с дореволюционных времен. В наше время таких стекол уже не резали. Как сейчас помню, за стеклом сидела большая несимпатичная мне семья: лысоватый, среднего возраста мужчина и полные женщины. Они все привстали за обеденным столом, видя, как мальчик с большим камнем в руках идет именно к их окну. Я же, подойдя довольно близко, с силой бросил булыжник, который, пробив два зеркальных стекла, упал на стол и разбил супницу. Всех обедавших обдало красным жирным борщом. Я убежал, но имел глупость рассказать о своем героическом поступке двум приятелям, и мы пошли во двор полюбоваться содеянным. Там уже сидел в засаде лысоватый мужчина, он поймал меня и за шиворот потащил к директору школы, довольно культурному, как я сейчас понимаю, пожилому человеку. Директор вызвал родителей. Те не придали большого значения этому случаю и особо не карали меня, зная, что я в Снегирях летом ложился на рельсы перед товарным поездом и имел привычку выскакивать перед не очень быстро ехавшим грузовичком и бросать в лобовое стекло ком глины. Стекло не разбивалось. Глиной я также в темноте забрасывал из кустов дачников, усевшихся на открытой террасе попить чайку. Меня ни разу не поймали, но пакостил я регулярно. Не всем, а тем, которые мне по каким-то причинам не нравились. «А вот этих не трогайте, — поучал я сотоварищей, — они разговаривают между собой тихо, руками не машут и не матерятся». Особенно от меня доставалось тем, кто после выпивки любили под аккордеон хором петь популярные песни. Я, помню, приготовил кучу глины, чтобы обстрелять одну дачу, а там немолодой мужчина играл на гитаре и пел старые песни — так я его весь вечер слушал.

В поисках места для своей мастерской я зашел и на свой бывший школьный двор. Резной деревянный особняк был недавно снесен, не нашел я и разрушенных каретных сараев. Мне вспомнились двое моих друзей детства, Коля, и Петя, с которыми мы вместе таскались по этим местам. К четвертому классу их уже посадили в колонию для малолетних преступников. Оба паренька росли без отцов: у одного отца убили на фронте, у другого — расстреляли. Ребята были из культурных семей, пострадавших от большевиков, и как я, рано начали читать. По таким же дворам недалеко от нас таскался и маленький Володя Высоцкий, но он был из кодлы громогласной шпаны, а мы — тихие, мечтательные пакостники.

Потом я потерял год, сильно заболев к весне, поступил в СХШ и мои скитания перенеслись в Замоскворечье, которое все-таки не стало мне родным. Я рассматривал дворы между Садовым кольцом и площадью Пушкина как высокохудожественные комплексы, я любил залы особняков и дореволюционных доходных домов. Обычно парадные старых зданий выходили во двор и очень редко на улицу. Я воспринимал конгломерат дворовых каменных объемов как кубистическую скульптуру. Москва старой части города застраивалась хаотически — рядом с перестроенными ампирными особняками соседствовала урбанистика доходных домов с элементами модерновых украшений. Вся эта лепнина привозилась из Мюнхена или Берлина, как и разноцветная облицовочная плитка, изображавшая ирисы или лилии. Я искал или заброшенную мансарду или место, где можно ее построить. Кое-что находилось, но возникали препятствия со стороны ЖЭКов и отдела нежилых помещений исполкомов. Ну а заодно я проводил первые в своей жизни социологические наблюдения.

Обычно во дворах сидела компания кумушек — пожилые женщины и старухи. Они были живой летописью дворов и домов. Я подсаживался к ним и заводил разговоры. Я был смолоду смазлив, ухожен, любил красивую обувь и со мной как с непьющим они охотно разговаривали. Я нашел ключ к тому, чтобы развязать им языки: якобы здесь до революции жили мои дедушка и бабушка по матери, но они умерли, пока я с мамой жил в эвакуации в Свердловске. Я их расспрашивал на интересующую меня тему — не уцелел ли кто-нибудь из семей прежних хозяев домов или из тех, кто жил здесь всегда, то есть до революции. И передо разворачивался страшный свиток старой Москвы. Кумушки и старушки помнили, когда кого арестовали и выслали. Большая часть современных жителей были заселены в опустевшие квартиры в тридцатые и в первые послевоенные годы. В одном только дворе мне указали на некую «мадаму», как они ее называли. Одна старушка знала «мадаму», и меня отвели к ней. Она оказалась очень приличная пожилой дамой (именно дамой) знакомого мне по катакомбной церкви круга. В углу ее комнаты висели семейные иконы, на стене — семейные фотографии и хорошая копия с натюрморта Хруцкого — цветы и фрукты. Видно, что здесь ничего не менялось все эти десятилетия. Муж «мадамы» был инженером, он давно умер, а единственный сын погиб на фронте во Второй мировой войне. С этой женщиной когда-то жила ее сестра, мужа которой, царского офицера, расстреляли в тридцатые годы. Сестра умерла пять лет назад и» мадама» прописала в квартиру ее дочку, свою племянницу. Та ей раз в неделю возит с рынка продукты. Я услышал рассказ о том, как уничтожали коренных москвичей, некогда заселявших этот двор: «…Вон в том флигелечке жил капитан первого ранга, из немецких баронов, он отстреливался, когда его забирали, а потом выстрелил себе в висок. Жену его и детей всех забрали, а туда заселился полковник ПВО. Страшный был человек, у него на лице был шрам от сабельного удара, все его боялись. Потом его свои же расстреляли, а семью выслали. А под нами один адвокат жил, у него большая квартира была. У него всякие артисты, художники собирались, одна певица там под рояль цыганские романсы пела. Это ведь часть нашей квартиры, большую половину в соседнюю выгородили, там теперь коммуналка. А адвоката и его семью всю выслали в тридцатые. Сама мадам Пшебытовска (муж из поляков был) такая красивая и культурная дама была. Вообще в нашем доме раньше культурные люди жили, почти у всех — рояли и пианино. Поднимаешься вверх по лестнице — лифта у нас не было — и, как в консерватории, из всех дверей — музыка…»

Я понял, что коренных москвичей почти не осталось. В город переехала деревенская Россия. Я вспоминал, как с тоскою ходил по старому еврейскому кладбищу Праги, где было несколько старых синагог еще 16 века, как посещал заброшенные остатки еврейских кладбищ вокруг Львова.