Мы здесь

22
18
20
22
24
26
28
30

Звук первой оплеухи.

Здесь отец удерживал первенство, хотя у матери хорошо получалось швыряться вещами. Если б это были какие-нибудь другие люди, наблюдать за этим было бы, наверное, даже интересно: два примерно равных поединщика, наносящие друг другу по уязвимым местам колюще-режущие удары. Но это были его родители, и малыш любил их обоих, и оттого ему хотелось воткнуть в уши карандаши, лишь бы всего этого не слышать. Исчезнуть, сгинуть навсегда.

Торопливо прошелестели материны подошвы: она обогнула стол, выставив между собой и противником что-то из меблировки. При этом она успевала осыпать его бранью. И…

Точно. Что-то бахнулось о стену. Тарелка или чашка. Может, даже детская. Как боеприпасы они использовались уже не впервые. Завтра все будет прибрано, починено, исправлено, с какими-то похмельными, но искренними извинениями. Извинения воспринимались ребенком тоже как мука. Он слышал их со злостью, от которой внутри у него все немело.

Мальчик зажмурился еще сильней и притиснул к ушам ладони. Это помогало, но не очень. Он хотел наполнить себе голову светом – так тоже иногда помогало: белое такое свечение, от которого перестаешь думать и видеть. А еще напрягаешь барабанные перепонки: своим гудением они гасят звук. Прячешься в таком вот внутреннем коконе, и становится спокойнее – дальше от темного леса, из которого доносится тот тревожный свисток поезда.

Ну а схватка между тем все бушевала, все равно что огнистые сполохи молний рассекали воздух. Имеют ли представление эти две враждующих рати, эти два мифических войска, что он здесь, внизу, под этим самым столом? Есть ли им до этого дело? Мальчик никогда не мог толком уяснить, чья он вина – мамина или папина (обличительные доводы гремели в оба адреса), но то, что он непременно чья-то вина, – это было точно. Так что лучше держаться подальше. Лечь на дно. Истаять в затенении или еще где поглубже.

А лучше вообще не быть.

И вот тогда…

Постепенно где-то сзади его шеи защекотал холодок, стало легонько покалывать в затылке. Примерно так же в тот, первый раз ощущалось далекое эхо того поезда, но сейчас этого быть не могло: поезд-то уже прибыл.

Мальчик открыл глаза, но ощущение не проходило. Он отнял руки от ушей (перебранка тут же сделалась громче) и, хмурясь, скрестил их на груди. Больше всего его тревожило, что это какой-то новый знак, еще более зловещий, чем посвист поезда: предвестье того, что схватка перерастет в какое-нибудь побоище и одному из дерущихся (скорее всего матери, хотя кто их знает) на этот раз достанется всерьез. По-настоящему.

Это ощущение росло, просачиваясь вниз по шее. Вот оно уже вкрадчиво поползло по верху спины ребенка, по его плечам, вниз по хребтине…

Он повернулся и увидел, что за спиной у него сидит еще один мальчик. Сидит аккуратно, со скрещенными ногами, руки сложены на груди.

Вот это да! На миг у малыша даже пропал дар речи. Да и что он мог спросить у этого чужака?

Между тем тот мальчик улыбнулся – яркой солнечной улыбкой, показывающей, что этого ребенка он знает и очень даже любит. А еще он ждет не дождется, чтобы они вместе отправились погулять, поиграть, когда эта ненавистная перепалка родителей наконец уляжется (всегда ведь так было: погремит и успокоится, и все встанет на свои места).

– Привет, Дэвид, – весело подмигнул незнакомец.

– Ты… Ты кто? – прошептал мальчик.

Улыбка чужака сделалась еще шире, и в его острых синих глазах мелькнула озорная искорка.

– Я? Твой друг, – ответил он.

Дэвид неожиданно очнулся – вокруг ночь, рядом беременная жена. Он наконец вспомнил, где впервые увидел того человека в синих джинсах и белой сорочке.

Вспомнил и его имя.