Кольцо Сатурна

22
18
20
22
24
26
28
30

— Куда же?

— В пространство. Не могу я всего тебе объяснить, Мемноша: ты четвертого измерения не постиг.

Мемнон грустно помешивал ложечкой теплый чай.

— Конечно, я знаю: скоро мне помирать, и доктор Лобне прямо сказал намедни, у него-де туберкулез чахотки. Ну, так оно мне и любопытно. А впрочем, что же? Страшного Суда я не боюсь: у меня совесть чиста, исповедуюсь и причащаюсь ежегодно.

Вася молчал.

— Уж даже так думаешь иногда, — продолжал, волнуясь, псаломщик, — скорей бы помереть, что ли! Все одно, канитель только тянем, ведь все помрем! Вот вы смеетесь надо мной, Василий Петрович, и зубы у вас блестят, а ведь будут эти самые ваши зубы когда-нибудь блестеть в гробу, и заблестят так на вашем черепе до скончания века.

— Будет, Мемноша, страшно, — говорила, потупясь, Зоя.

— А мне не страшно, — мычал Вася, допивая стакан, — не было меня и не будет, а из зубов моих осина вырастет, либо дуб. И очень хорошо.

— Хе-хе, — посмеивался Лаврентий Ильич, кусая моченый сахар.

— Что за люди каменные, ну, люди! — изумлялся вполголоса псаломщик.

Он глотал наскоро холодный чай, вставал, крестился, кланялся хозяевам и уходил вместе с Зоей. У ворот монастыря брат и сестра прощались. Зоя шла к игуменье в келью, а Мемнон через сад в церковный дом при монастырском кладбище.

III

Наедине племянник и дядя всегда молчали. Вася по привычке, а Лаврентию Ильичу не о чем было говорить. Выходил он из дому только в монастырь к обедне, а потом прогуливался с Мемноном по кладбищу.

— Все мои друзья, кумовья и знакомые тута почивают, — говорил старик. — На земле никого почти не осталось, все под землей лежат, меня ждут. Чудное дело, Мемноша! Со всеми хлеб-соль водил, разговоры разговаривал, чай пил, и сам же всем им гробы построил. Вот хоть бы барина нашего, Петра Иваныча, взять. Помню это, годов… да годов восемьдесят пять назад, высечь он за баловство меня велел и учиться в Москву отправил. Выучился я гробовому делу, вышел в мастера, воротился сюда в Медведев, на оброке долго сидел, потом волю дали и барин помер в шестьдесят третьем году. Хороший гроб я сделал тогда ему, дубовый, долбленый, поди, и сейчас целехонек, потому грунт здесь сухой. Песчаный. И барыню, и барчуков, и барышень, кои замуж повышли и кои в девках остались, и француза-учителя, и всех дворовых-то ихних, и городничего Леонтия Васильича, и княгиню Анну Андревну, и исправников пятерых, и бар, и попов невесть сколько, а уж простого звания людей, купцов, мещан, деловых, — гибель! В неделю не сосчитаешь. Всех уложил в землю, а сам хожу.

Однажды воскресным жарким утром старик вернулся из церкви с бумажным свертком под мышкой. Вася, сидевший за самоваром, сперва подумал, не просвирку ли завернул в бумагу старик, но тут же увидел, что просвирка у Ильича в руках, а сам он какой-то странный, словно бы потерял что. Вася налил дяде чашку, но старик пить не стал, а, присев подле племянника на свежей гробовой крышке, невнятно заговорил.

— Что вы, дядюшка? — спросил Вася.

Старик все продолжал мямлить, и вдруг, подняв пред собою желтый костлявый палец, жеманно промолвил нараспев:

Утеха взору и гортани Висят червленые плоды[31].

Вася молча глядел ему в глаза.

— Что смотришь, брат? — не спятил ли, мол, с ума старик-от? А я сейчас вот к Мемноше заходил: позвал он меня по делу: заказец есть, и увидал у него на окне книжку одну, да и вспомнил. Книжку-то эту я деду его, покойнику Мемнону Александрычу, портному, давал читать, да так у него она с тех пор и осталась, годов, знать, больше семидесяти лежит. И есть в той книжке стихи:

Утеха взору и гортани Висят червленые плоды.

Про яблоки сказано. Был я тогда молодец из себя и видный: одно слово, гробовый мастер, и привлекла сердце мое мещаночка одна здешняя, Луша, так я ей, бывало, все эти стихи читал. Прочту и яблочков поднесу: покушайте. А сейчас поглядел я на эту книгу и вспомнил, что Лушу-то схоронили в сорок восьмом году, в холеру, и гроб я сделал ей сам, хоть и сосновый, но коленкором обил и за работу ничего не взял. Да это что! А идучи из монастыря домой, сына я Лушиного встретил, Захарку. Веришь ли, седой, лысый, трясется весь, старше меня, ей-Богу. И задумался я: Господи! Да что же это такое! Ведь мне давно помирать пора. На вторую сотню перевалило.

— Что это в свертке-то у вас?