Пепел Клааса

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да нет, я… как бы это сказать… — мысли путаются. Эдик собирается оборвать беседу, чтобы душу наизнанку не выворачивать, но вдруг им овладевает прямо противоположное желание: говорить, всё рассказать… и…

— Я утратил веру. Кажется, это так называется.

— Полно Вам, — улыбается монах в усы точно дед-мороз с открытки. — В Вас веры поболе будет, чем в иных постниках да молитвенниках. Вы, однако, на Бога сердитесь. Но от того и сердитесь, что веруете, хоть ум Вам всё время поперек души становится. Ну, так это ничего.

Клаас удивленно смотрит на монаха. Ему так хочется увидеть доброе чудо, хоть какое-нибудь, пусть самое пустяшное, лишь бы доброе. «Метки», «подсказки», в некотором смысле, — чудеса, но от них становится жутко, как от вида улик на месте преступления. А от бородатого деда в чёрном веет душевным теплом, его проницательность не подавляет, не унижает, не таит угрозы. Эдик не может собраться с мыслями.

— Ум и дан человеку для того, чтобы его преодолевать, — продолжает между тем инок. — Ум порабощает, вера же освобождает. Как и совесть. Много хорошего творит человек по совести, однако творит как раб, потому что ему стыдно делать худые дела, а благими он желает заслужить себе похвалу: во-первых, сам себя похвалить, во-вторых, у людей похвалу снискать, ну и у Бога, если верует. Любовь же, напротив, освобождает. Не стыда ради, и не для похвалы творит она благие дела, не потому что совестью терзаема, или же тщеславием понукаема.

— Такая любовь только в богословских трудах встречается, — качает головой Эдик. — В людях её нет. И, наверное, не будет никогда.

Останавливаются, монах проводит рукой по бороде и говорит загадочно:

— Ну да, ну да… Так я и думал.

Наступает пауза. Клаас ждёт, что монах продолжит, но тот молчит. Глядит в сторону да бороду поглаживает.

— И веры тоже нет, — прибавляет Эдик, безотчётно желая отыграться на чернеце за всех верующих. — Есть традиции. Вера предполагает истину. А где она, истина? Кто её знает? Есть традиции, маленькие такие «истинки»: христианская «истинка», буддийская, эзотерическая, естественно-научная. И надо сказать, все они довольно склочны.

Эдик распаляется с каждым словом.

«Насколько бы легче жилось без религиозных исканий» — думает он и злится: на себя, на монаха, на религию вообще. Им вновь овладевает страсть нигилистического разрушения, жажда ниспровержения догм и святынь:

— Зачем играть в кошки-мышки. Давайте, раз и навсегда, докажем существование Бога и поверим в Него, или же докажем, наоборот, небытие Бога, и займёмся делом, перейдём к повестке дня, так сказать. А то все эти недо-истины и недо-понимания, всё это недо-верие… Хватит уже… Вера… Любовь…

Просто нет у нас мужества посмотреть правде в глаза, вот и всё. Кант два века тому назад объяснил абсурдность доказательств существования Бога, а религиозные книжки, какую ни возьми, до сих пор вдалбливают нам, что природа, видите ли, суть творение, которое свидетельствует о существовании Творца.

Клаас жалеет, что приплёл Канта, но заканчивает категорично:

— Ничего ни о чём не свидетельствует. Ничего. Всё возможно и ничего не доказуемо.

Монах молчит как ни в чём не бывало. Эдик следит за его взглядом: бородач разглядывает купающегося в пыли воробья.

«Вот так они все, — досадует Клаас. — Говорят, когда их слушают, развесив уши. Но стоит возразить, так они либо проклинают, либо делают вид, что им не до тебя. Они мол заняты созерцанием тварей Божьих».

— Не свидетельствует природа о Творце, — дополняет он вслух. — И воробей этот тоже не свидетельствует. Да, природа, лирика, цветочки, птички — всё это замечательно, но Бог тут при чём? И если уж судить о Боге по природе, то надо тогда и тарантулов вспомнить. Почему же только птичек?

Клаас оценивает впечатление, произведённое на инока, и, не придя ни к какому определённому выводу, бросает: