Притом она любила своего отца, то есть Жана Вальжана, любила его всей душой, с наивной детской страстностью, делавшей для нее общество добродушного старика желанным и приятным. Читатели помнят, что Мадлен много читал. Жан Вальжан продолжал чтение и достиг того, что умел быть интересным рассказчиком; в этом скромном человеке таилось много ума и прекрасных способностей, которые он старался сам развить в тиши. В его характере оставалось ровно настолько строгости, чтобы обуздывать его излишнюю доброту. Это был человек твердого ума, но мягкого сердца. Во время своих прогулок вдвоем с Козеттой по Люксембургскому саду он подробно толковал ей обо всем, что знал из книг и из личного горького опыта. Слушая старика, девочка в то же время с любопытством озиралась по сторонам.
Этот простой человек так же хорошо удовлетворял ее умственным запросам, как запущенный сад — ее чувству. Набегавшись до устали за бабочками, она, вся запыхавшись, прибегала к старику и кричала: «Ах, как я устала!» — и он нежно целовал ее в лоб.
Козетта положительно обожала старика и следовала за ним как тень. Где был Жан Вальжан, там было всего приятнее и для нее. Так как Жан Вальжан не жил ни в павильоне, ни в саду, то она чувствовала себя лучше на заднем вымощенном дворе, чем в полном цветов саду, и в маленьком домике с убогой мебелью, чем в большой гостиной, покрытой коврами и уставленной удобной мягкой мебелью. Жану Вальжану с улыбкой счастья, вызываемого тем, что его так часто тревожили, то и дело приходилось говорить:
— Да ступай же к себе, Козетта! Позволь мне немножко побыть одному.
Она каждый день журила его с истинно детской нежностью:
— Отец, что это у тебя как холодно? Почему ты не постелешь на полу ковра и никогда не топишь?
— Потому, милая девочка, — отвечал он, — что есть много людей, несравненно более меня достойных, у которых над головой нет даже крова.
— Почему же тогда у меня так тепло и есть все, что нужно?
— Потому, что ты женщина и ребенок.
— Вот еще! Значит, мужчины обязательно должны мерзнуть и жить дурно?
— Некоторые — да.
А то, бывало, она скажет ему:
— Отец, почему ты ешь такой гадкий хлеб?
— Потому что так нужно, дочка.
— Ну, раз ты его ешь, значит, и я буду есть.
После этого Жан Вальжан тоже принимался есть белый хлеб, чтобы Козетта не была вынуждена есть черный.
Козетта очень смутно помнила свое детство. Утром и вечером она молилась за свою мать, хотя и не знала ее. Супруги Тенардье представлялись в ее воспоминании двумя страшными призраками, точно виденными ею когда-то во сне. Девочка помнила, что раз ночью она ходила за водою в лес. Ей казалось, что это было очень далеко от Парижа и что ее жизнь началась в какой-то бездне, из которой она была извлечена Жаном Вальжаном. Вообще ее детство представлялось ей временем, когда вокруг нее не было других живых существ, кроме сороконожек, пауков и змей. Размышляя вечером перед сном о себе и о своей жизни и не сознавая вполне ясно, дочь ли она Жана Вальжана и отец ли он ей, девочка воображала себе, что в этого доброго человека вселилась душа ее матери, не пожелавшей покинуть свою дочь.
Иногда, когда старик сидел, она прижималась своей свежей щекой к его седым волосам и молча орошала их слезами, думая про себя: «Почем знать, может быть, этот человек действительно моя мать?» Как это ни покажется странным, но в качестве монастырской воспитанницы Козетта не имела ни малейшего понятия о материнстве и в конце концов начала воображать, что она появилась на свет помимо матери, тем более что она не знала даже ее имени. Всякий раз, как она спрашивала об этом Жана Вальжана, он отделывался молчанием. Когда же она приставала, он только улыбался. Однажды она стала очень упорно приставать к нему, тогда его улыбка превратилась в слезу.
Молчание Жана Вальжана покрывало мраком Фантину. Почему он молчал: из осторожности, уважения или из боязни поверить это имя случайности другой памяти, кроме своей собственной? Пока Козетта была совсем маленькой, Жан Вальжан охотно говорил ей о матери, когда же она начала превращаться в молодую девушку, это сделалось для него невозможным. Ему казалось, что он не имеет права более делать этого. Кого он тут оберегал: Козетту или Фантину? Он испытывал какой-то религиозный ужас при мысли, что эта тень может остаться в сердце Козетты и что покойница станет как бы участницей в их жизни. И чем священнее становилась для него эта тень, тем больший страх он ощущал. Когда он думал о Фантине, ему казалось, что его все более и более сковывает обязанность молчать о ней. Иногда ему мерещился в потемках прижатый к устам палец. Не охраняло ли Фантину в ее могиле то целомудрие, которое было в ней при жизни и, насильственно вынужденное покинуть ее, теперь, скорбное и негодующее, вернулось к ее гробу, чтобы бодрствовать над ее покоем? И не подчинялся ли Жан Вальжан бессознательно влиянию этого целомудрия? Веруя в смерть, мы готовы допустить это таинственное толкование. Отсюда и проистекала невозможность произнести имя Фантины даже перед Козеттой.
Как-то раз девушка сказала ему: