И вот меня, записного гуманиста, обвиняют в физическом насилии над подчиненным!
Я вызвал Першинга. Першинг задрожал, глядя на меня, и сказал, что ничего, кроме того, что упал, не помнит.
– А что последним помнишь перед тем, как упал? – с надеждой спросил я. Першинг долго молчал, мялся, потом выпалил:
– Ваше злое лицо! – и закрылся от удара руками.
Не знаю, что бы я с ним сделал, но постучал посыльный – меня вызвали в политотдел.
В политотделе собрался весь ареопаг и секретарь парткомиссии Чугунов начал процесс. До меня в политотдел вызывали Першинга. Вышел я оттуда с грустью на сердце, выговором в учетной карточке и приказом о переводе на другую лодку.
С тех пор я не люблю лейтенантов. Особенно не умеющих пить.
Сигнальщик
Старпом был невелик ростом, усат, изящен и интеллигентен в своем кругу. Вне его он был полным барбосом и иродом. Он закончил одесскую мореходку, а потом перешел в Военно-морской флот. Этакий новый Маринеско. Из-за хорошего английского его, еще гражданского моряка, направляли шпионом на судах почти во все порты мира. Проще перечислить страны, где он не был в должности четвертого помощника со спезаданием, чем те, где он был. Я не мог понять этого безрассудного шага: сменить такую интересную работу на флотскую рутину?
Однажды он признался, что рапорт о переводе в ВМФ писал с большого бодуна, а потом о нем забыл. Их гражданское судно встретилось с военным кораблем в каком-то иностранном порту. Обнимались, целовались, пили, переодевались в форму друг друга – военные в гражданское, гражданские в военное. Старпому так были к лицу погоны капитан-лейтенанта и китель, что к утру он с помощью друзей написал рапорт о переводе в ВМФ.
Конверт подписал просто: «Главкому ВМФ. Лично». А охламоны-военные отправили его секретной почтой в Москву. О письме он к полудню и не помнил. А на флоте ничего не забывают. Писали – будьте любезны. Пришел приказ, и старпом сменил витые погоны моряка торгового флота на прямые, военные, со звездочками. Думать надо, что делаешь и кому пишешь.
Жили мы на лодке в одной каюте, общались тесно.
Он иногда напевал себе под нос песенку: «Знаю я, где спят туманы, где ночуют ураганы, и когда цветут бананы на Канарских островах…» Поверьте, он знал.
Чего не знал, о том не стеснялся спрашивать:
– Христофорович, а каков срок службы гитары, через сколько ее списывают?
На мой ответ, что через два года, но у нас гитара еще хорошая, он скептически покачал головой и загадочно сказал:
– Была хорошая, – и вышел.
Время было позднее, после отбоя. Казарма затихла в расслабленной дреме перед тем, как утонуть в тревожном сне, вскрикиваниях и пускании ветров. Эта дрема называется удивительно метко: отход ко сну. Но откуда-то издалека доносились неположенные звуки, нарушая сонную идиллию и воинский порядок: как будто кота тянули за яйца, а он жалобно мяукал. Потом раздались крики, звон, звук гулкого удара и треск. Разъяснение пришло само, в виде матроса Жандыбекова. Гитара украшала его шею, как жабо. Гриф сиротливо болтался где-то сбоку на уцелевших струнах. В спину его подталкивал старпом:
– Ну, как тебе «испанский воротник»? Сам сказал, что списывать собираешься, так я поспешил использовать ее в воспитательных целях, чтобы зря, без пользы не пропала. Нечего после отбоя музыкой баловаться, личному составу спать мешать. Верно, Жандыбеков?
У Жандыбекова глаза были почему-то круглыми и мутными, как у оглушенной динамитом рыбы. Ответить он явно не мог.