Дилижанс

22
18
20
22
24
26
28
30

— Канкан?

— Да, кажется. Я помню, что-то французское. Ох уж эти французы, вечно они портят жизнь приличным людям. А на его картинке, наоборот, был изображен хорошо одетый молодой человек, обеими руками протягивающий упаковку цветочного мыла кому-то, кого не было видно. И вот на этого самого молодого человека и указывала пальцем толстая простоволосая женщина с резким голосом: «Скажите, это королева Виктория?».

Расклейщик терпеливо отвечал: «нет, мэм», «нет, мэм». В, конце концов, терпение у него лопнуло, как обычно лопается любое, даже самое бесконечное терпение. На очередной вопрос, он вдруг воскликнул: «Да, да, это королева Виктория. Вы правы, мэм». Та, которую он называл «мэм», повела себя странно. Она вздернула подбородок, кинула на него презрительный взгляд и пожала плечами: «Да, что вы такое говорите? Это королева Виктория? Никогда бы не подумала!». И, представляете, она ушла, вот так, с гордо понятой головой, покачивая своими чудовищными бедрами.

— А женщины вообще, странные создания. Будь они хоть дамами из высшего света, хоть торговками — все словно скроены на один манер. — Констатировал Бишоп и печально опустил уши, похожие теперь на привядшие осенние листья. — Капризы, непонятные поступки. А…., - отмахнулся он, будто отгоняя муху. — Даже говорить об этом не стоит. Пустое.

Инспектор изведал на своем пути немало разочарований, женщины бессовестно смеялись над его внешностью. И даже жена, которую он взял в почтенном для невесты возрасте, нисколько его не ценила и при каждом удобном случае называла «ушастым уродом, сгубившим ее молодость».

— Она ушла. Расклейщик развел руками и взглянул на меня, словно приглашая стать свидетелем этой нелепой сцены. Выглядел он почтенно и был похож на актера, из тех, что доживают свою жизнь, работая биллетерами и швейцарами в театре, потому что уже не в состоянии проделывать все эти трюки на сцене. Работал он медленно, но размеренно и методично. Казалось, что кисть сама окунается в мисочку с клеем, а потом сама с тихим шелестом елозит по неровной поверхности тумбы и тащит за собой его старческую руку со вздутыми венами.

Обычно я не обращаюсь к незнакомым людям, особенно к тем, кто ниже меня по статусу.

— То есть, с простолюдинами, — уточнил Бишоп. — И кто же установил такой статус?

— Общество и установило, — ответил Каннигем, — будто бы вам это неизвестно.

— А для меня все преступники равны, будь они хоть лордами. Виселица званий не различает.

— Хорошо. Пусть так. Я принимаю ваш взгляд на жизнь, но позвольте и мне остаться при своем. Как бы ваши новые веяния не пытались уравнять всех — равенства не существует, потому что его не может быть априори. Всегда будет кто-то умнее, красивее, воспитаннее и чище.

— Чище в каком плане? Вымыт лучше или же…

— В моральном, — пояснил Каннингем. — В моральном. Итак, я говорил, что не обращаюсь запросто к людям не своего круга. Но этот расклейщик показался мне, будто бы, знакомым. Знаете, бывает, что видишь человека впервые, а словно давно с ним знаком. Поэтому я нарушил все свои внутренние установки и отреагировал на его жест. Я уже говорил, что он растерянно развел руками и посмотрел на меня, мы оба оказались зрителями в этом спектакле, поэтому я кивнул, соглашаясь с ним. И хотя это ощущение было мимолетным, и он снова принялся за свою работу, я позволил себе задержаться и немного понаблюдать. Вначале старик меня не замечал или делал вид, что не замечает. Или же был настолько тактичен, что ждал, когда я заговорю первым. Но и я молчал. Заклеив последний свободный кусочек поверхности все тем же плакатом с пресловутым молодым человеком, он тщательно вытер кисть тряпицей, протер руки, и я уже подумал, что вот сейчас он уйдет, как любой другой прохожий в этом городе, где принято делать вид, что ты один на пустых улицах, пусть бы эти улицы и ломились от народа. Но он вдруг обратился ко мне: «Вам плохо?» — спросил он. — «Неслучайно вы печальны?». Манера растягивать слова и рифмовать все, что только попадет на язык, выдавала в нем кокни. И, несмотря на печаль, вызвала у меня улыбку. Послушайте моего совета, никогда не улыбайтесь незнакомцам. В ту же секунду старик завладел мной, околдовал и заговорил до колик в животе. Он пересыпал прибаутками, изображал каких-то животных, размахивал руками как ветряная мельница, и заставил-таки меня рассказать ему все, что приключилось. Я описал ему, как мог, весь этот бесконечный и невероятный день, доверил ему то, что мог бы рассказать лишь самому близкому другу, поведал свои сомнения и надежды, словом, выговорился до последней капли. И когда на дне души уже не осталось ничего тайного, умолк, понимая, что поступил глупо. Не к лицу джентльмену расписываться в собственной слабости перед неизвестными людьми. Но, по правде сказать, мое несчастье вдруг показалось мне самому смешным и мелким, и недостойным таких переживаний.

— Так бывает, — согласился Бишоп. — Иногда лучше все рассказать постороннему, не утруждая себя надеждами, что он что-то поймет.

— Я так и сказал ему, что плачу не от обиды. Никто меня не обижал. А плачу над тем, что самая прекрасная для меня женщина в мире оказалась пустой и развратной. Что лучший друг…

— Погодите, как же так? Ведь вы даже не пригласили на свадьбу этого своего «лучшего друга».

— Не сбивайте меня! — патетически воскликнул Каннингем. — Я называю его лучшим, потому что другого у меня никогда не было. Он был единственным, а значит и лучшим, ведь сравнивать-то не с кем.

— С таким уже успехом вы могли бы назвать его и худшим, ведь сравнивать-то не с кем, — съязвил инспектор.

— … что лучший друг оказался глупым последователем нелепой моды и поставил наши отношения ниже мнения света.

Каннингем уставился в пространство и засопел. Бишоп вытащил из-за обшлага мундира клетчатый носовой платок и высморкался, желая скрыть то ли улыбку, то ли слезы сочувствия. Повисла неловкая тишина, нарушаемая лишь скрипом пера и шелестом бумаги.