Сиверсия

22
18
20
22
24
26
28
30

– Что тут нового? К нам, каскадерам, всегда относились как ко второму сорту, в лучшем случае. Саша, у нас самая сильная материальная база, опыта больше, чем у других, мозги, опять же. Да на тебя же пальцем будут показывать! Прости, я не хочу указывать на очевидное, но, по-моему, ты ведешь себя, как последний осёл.

– Плевать!

– Тот же Борткевич раздумывать не будет.

– Коля, конечно, смелый парень, – тоном вынужденного продолжать разговор ответил Хабаров, – только смелый он от глупости. Он или себя угробит, или кого-то из своих ребят. На месте новичка я бы крепко подумал, прежде чем записываться в его команду.

– Черт с ним, с Борткевичем! Я его тоже не люблю. Значит, они, те, кто даст «добро», такие же, как мы, ребята, как Женька, Володька, как я, в конце-концов, будут тыкаться по углам, как слепые котята, а ты знаешь правильное решение и будешь со стороны хладнокровно смотреть, как они себя гробят? Это, Саша, похлеще «русской рулетки» будет. Нервишки-то, шеф, выдюжат? Тихо! – сам себя перебил Чаев. – Мать идет.

Принесшая для пополнения запаса запотевший графинчик и аппетитно возлежащую на громадном подносе среди овощей и зелени дымящуюся фаршированную утку мать Виктора Чаева, Ирина Мироновна, тихонечко присела к костру, молчаливо и уважительно наблюдая за беззаботно балагурившими ребятами, которые во всех подробностях обсуждали последний футбольный матч.

«Господи, – думала она, украдкой смахивая слезу, – хоть бы они каждый день собирались вот так, все вместе, отдохнуть. Пили бы наливочку, пели песни, и были бы молодыми и счастливыми их лица. И не было бы этой удручающей синевы под нижними веками и измученного взгляда, как после месяцев трудной работы…»

Небо яркого солнечного дня бледно-бледно-синее и бездонное. У горизонта его край незаметно переходит в озеро. И небо, и озеро сейчас похожи, точно близнецы-братья. Ни лоскута облачка, ни дуновения ветра. Июльский зной затопил окрестности на сколько хватает взгляда, щедро, с размахом.

Вековые сосны на обрывистом озерном берегу стоят разморенные. По их янтарным пахучим стволам солнечными капельками то там, то здесь сбегает, капает на выжженную солнцем траву смола. От палящего зноя сосны плачут, и воздух напоен смоляным ароматом, терпким, чуть сладковатым, русским, своим.

Селигерский край. Россия…

Пляжный песок дышит жаром, точно добротная печь, и потому лежать на низеньком деревянном лежаке, да еще под палящим солнцем, мучительно неприятно. Он бы сказал точнее: мерзко. «Мерзко» было его любимым словом. Иногда оно заменяло собою целую гамму понятий, ощущений и превосходно характеризовало окружающее.

Никита Осадчий мог позволить себе немногословность. Когда-то немногословность была необходимостью, потом перешла в привычку, а свои привычки он не считал нужным менять, как не считал возможным для себя обращать внимание на такой пустяк, как жара и связанные с ней неудобства.

Четверо крепких парней, одетых, как один, в строгие черные костюмы, стояли здесь же, на пляжном песке, неподалеку, застывшие, как изваяния, терпеливо обливаясь потом. Пятый, щупленький, с лицом вьетнамца, без возраста, нервозно переступал с ноги на ногу, заключенный охраной в своеобразный квадрат.

Чуть слышно, едва-едва, плескались волны, надсадно стрекотали кузнечики, где-то далеко, на самой середине озера, переговаривались, что-то покрикивая друг-другу, одинокие рыбаки. Крохотная деревушка на холме справа. Запах сена. Апатичные пузатые черно-белые коровы на пестром лугу…

После московской суеты Никита Осадчий наслаждался деревенской пасторалью.

– Никита, кончай это представление, – наконец не выдержал, произнес «вьетнамец».

Молниеносный удар под дых и еще один сверху по затылку заставили его замолчать, рухнуть кулем на горячий пляжный песок.

– Очухается, давайте его ко мне, – процедил Никита Осадчий.

Он поднялся с лежака и пошел в дом – белоснежный особняк на берегу.

Очевидно, для того, чтобы привести в чувство, бедолагу просто макнули в озеро, потому что пару минут спустя он предстал перед Осадчим промокшим до нитки.