Другая машинистка

22
18
20
22
24
26
28
30

14

«Мы справились», – сказал сержант. Когда лейтенант-детектив спросил, как это сержанту удалось столь проворно, вопреки всякой вероятности, добыть признание мистера Виталли, сержант поглядел на меня (со значением!) и сказал: «Мы справились». Никогда еще короткая фраза не звучала для меня столь весомо.

Понимаете, за все годы, что я знала сержанта, он крайне редко употреблял слово «мы». И его скупость в обращении с этим словом лишь усиливала мое уважение к сержанту. Обычное, пожалуй, дело: мы всегда ценим тех, кто показывает нам, что их дружба, словно принадлежность к закрытому клубу, представляет собой нечто исключительное. Сержант мерил людей точнейшей нравственной линейкой и никогда не скрывал, если кто-то до его меры недотягивал. Чувствами задетого жестким отзывом человека он интересовался мало. Это не моя проблема, полагал он, – проблема в самом человеке.

Я говорю об этом потому, что, когда он глянул на меня и сказал «мы», это много для меня значило. То был великий момент! Я всем сердцем верила, что сержант такой человек – все делает по прописи, и вдруг заодно со мной он подправил правила – для меня. Заодно со мной! Я знала, сколь строги его моральные понятия: лишь в исключительных обстоятельствах, лишь с избранными, близкими по духу решился бы он направить руку Правосудия. Я не стала бы называть его «виджиланте», ибо это архаическое именование членов «комитета бдительных» не идет сержанту в особенности потому, что подразумевает анархический и самонадеянный дух, противопоставляющий себя системе. Нет, я почитаю сержанта явлением более сложной природы, инструментом, тонко настроенным и откликающимся на вышний зов. И можете назвать меня жалкой дурой, но я верю – или верила, тут уместнее форма прошедшего времени, – что это короткое слово «мы» на самом деле означало: «Ну конечно, Роуз, мы с тобой из одного теста».

Помнится, я уже говорила об этом, однако повторю: не подумайте, будто между мной и сержантом происходило нечто неподобающее. Нет, между нами не было никаких, как бы это выразиться, флюидов. И я никогда не «давала ему авансов», как Одалия порой обозначала свои посулы ухажерам, чьи желания не имела намерения тотчас удовлетворить. Узы, единившие меня с сержантом, были чисты и целомудренны: будучи для меня примером для подражания в профессиональной жизни, он оставался в частном своем бытовании мужем и отцом, и хотя, вынуждена признаться, порой существо, носившее звание его супруги, вызывало у меня смешанное с неуместным презрением любопытство (я не знала ее лично), я вовсе не желала непременно, чтобы он прекратил быть тем и другим. Всегда хотела видеть в нем человека слова, никак не менее. И любовницей его отнюдь себя не воображала. Нет, в редкие (исключительные!) моменты я отпускала на волю фантазию и представляла себе, каково было бы состоять в браке с сержантом: вот он приходит домой и угощается ужином, который я специально для него состряпала, и его закрученные усы щекочут мне кожу, когда он наклоняется поцеловать меня в щечку. Его закрученные усы щекочут меня – остановимся на этом. О! Но уверяю вас, подобным мечтам я предавалась крайне редко и лишь по особым случаям.

Разумеется, никоим образом я не показывала и виду, что подобные образы вихрятся в моей голове. На работе я всегда была образцом приличий и профессионального достоинства. И хотя все видели, что в последнее время я объединила свою судьбу с Одалией и ее кругом, тем не менее, уверена, сержант знал, что я не способна превратиться во взбалмошную кокетку и тем более в подружку какого-нибудь негодяя-гангстера. Слов мы попусту не тратили, да и не нуждались в разговорах: я всегда чувствовала, что сержант распознал меня сразу, еще на собеседовании. Я знала, что, напечатав признания мистера Виталли, не просто оказала коллеге профессиональную услугу. Ни он, ни я не отличались особой религиозностью, однако разделяли, каждый на свой лад, расплывчатое, можно сказать, убеждение, что мы исполняем Божье дело. Мы – две высоконравственные души, взявшиеся избавить мир от скверны несправедливости. Сержант и я – чуточку чище всех окружающих, выше житейской грязи. И естественно, по всем перечисленным и прочим причинам я ужасно нервничала, собираясь наутро после рейда в участок.

Одалии не удалось почти ничего выяснить по телефону в ту ночь. Самый крупный ломоть информации перепал ей от четырнадцатилетнего оборвыша по имени Чарли Уайтинг, порой служившего гонцом от Гиба к Одалии и обратно. Чарли сидел в задней комнате питейного заведения, ему платили за то, чтобы он отвечал на звонки, словно юный клерк, и записывал таинственные распоряжения вроде «Филадельфия 110» («Филладэлфа», корябал он на бумаге) или «Балтимор 50» («Бавлтимур», транскрибировал он). В тот вечер мальчишка выбрался из своего «кабинета» с очередным сообщением для Гиба, а потом праздно крутился возле бара в надежде перехватить пару глотков джина, прежде чем кто-нибудь спохватится и напомнит о его юном возрасте. Щуплый паренек, чуть ли не карлик, он и на свои четырнадцать не выглядел и вечно во всеуслышание на это жаловался. Но во время рейда малый рост обернулся преимуществом: Чарли ускользнул через подвальное окно.

Перед рассветом нам очень вежливо, с извинениями, постучали в дверь: коридорный сообщил, что дозвониться не смог, линия занята, а нас просят спуститься в вестибюль и разобраться с юным «посетителем», который явился к нам. В сводчатом, будто собор, с отголосками эха, вестибюле Чарли, взиравший в почтительном изумлении на невиданную роскошь отеля (голова запрокинута, кепка сдвинута на затылок), казался еще моложе и меньше ростом. Но Одалия не пощадила хрупкую впечатлительность нежной младости, а подошла к юнцу вплотную и щелкнула пальцами перед его ошеломленным лицом. Мальчишка заморгал, будто очнувшись от гипнотического транса. Одалия принялась безостановочно перечислять имена, загибая пальцы на обеих руках, а Чарли на каждое имя отвечал «да», «нет» и «кажись так, мэм», обозначая, кто уцелел, а кого «сцапали». К тому времени, как взошло солнце и мы, переодевшись, устремились в участок навстречу новому рабочему дню, Одалия успела составить список – неофициальный, разумеется, и неполный.

В участке Одалия первым делом налила себе чашку кофе и медленно двинулась к камерам предварительного заключения, молча и как бы невзначай заглядывая за решетку. Она брела, словно посетительница в огромном, полном отголосков музейном зале, которая снисходительно разглядывает картины великого мастера – работы второго ряда, не причисленные к шедеврам. Столь же сдержанно и безучастно вели себя Гиб, Рэдмонд и многие другие, чьи лица я запомнила в подпольном кабаке. Не дрогнув, встречали взгляд Одалии и молчали, ни один не обнаружил, что знаком с женщиной, глядящей на них снаружи сквозь решетку. Я почувствовала, что между ними происходит безмолвная беседа, и решила неотступно наблюдать за Одалией: любопытствовала, какой у нее план. А что план у нее был – тут пари беспроигрышное.

Конечно, и о собственной участи я в тот день несколько тревожилась: я остро сознавала, что находилась ночью в том самом заведении, чью деятельность нам предстояло расследовать. Молчаливый обмен взглядами между Одалией и мужчинами за решеткой подтверждал, что ей гарантирована безопасность, но пока еще было неясно, распространяется ли это обещание и на меня. Тревожилась я и насчет поведения лейтенанта-детектива, поскольку он не производил аресты и никому в участке не объяснил свое подозрительное отсутствие как раз во время рейда. Я трепетала: что-то он скажет, когда его спросят? Не всплывет ли мое имя? Я понимала, что этот человек преспокойно отступится от строгой истины, если это в его интересах, и все же сомневалась, решится ли он не просто умолчать кое о чем, а солгать в лицо сержанту.

Но, как выяснилось, беспокоилась я напрасно, и волна облегчения омыла меня, когда я услышала новость: лейтенант-детектив с утра позвонил и предупредил, что не явится. По его словам, он вынужден был уйти до начала рейда из-за внезапного, весьма неприятного желудочного заболевания и, поскольку симптомы еще не вовсе прекратились, взял отгул на весь день. Если бы кого-нибудь интересовали мои догадки по этому поводу, я бы предположила, что по телефону лгать намного проще. Любопытно, как технологии во многих отношениях упростили и усовершенствовали само искусство обмана.

Каким-то образом Одалия устроила так, чтобы стенографировать допросы всех без исключения, кто попался в рейде. Начали, как и следовало ожидать, с Гиба. Я могла бы это предсказать, зная умную тактику сержанта. Простейшая формула, он всегда поступал одинаково: брался сперва за «большую рыбу», как он выражался, и беседовал по душам о том, какие неприятности будут у большой рыбы, если она дождется, пока ее выведут на чистую воду, а не признается сама. Потом рыба отправлялась в камеру предварительного заключения и там изводилась беспокойством, глядя, как мелкую рыбешку одну за другой извлекают и препровождают в камеру для допросов. Под конец рабочего дня большая рыба чаще всего обретала дар речи, поскольку опасалась, что мелкая уже успела ее сдать. Я-то думала, Одалия не совладает с собой, когда Гиба, грубо подталкивая на ходу, потащили из камеры, но она держалась прекрасно. Она ничем не выдала своего интереса, а просто поднялась, преспокойно собрала какие-то папки и ролики бумаги для стенотипа и про-цок-цокала на высоких каблуках по коридору, спокойно и неторопливо, следом за сержантом.

И тут это произошло.

Говорю «это», потому что по сей день не знаю в точности, как и что именно Одалия проделала, хотя задним числом могу выдвинуть ряд теорий: ретроспекция для этой цели весьма удобна. Достоверно мне известно одно: через четверть часа после того, как Одалия прошла за Гибом и сержантом в камеру для допросов, мы вновь услышали шаги и, удивленные таким скорым возвращением, подняли глаза посмотреть, кто же идет. Еще больше мы изумились, увидев Гиба, который в одиночку и не спеша направлялся к выходу из участка. Все головы поворачивались ему вслед. Очевидно, его отпустили. Помнится, он был весел, я бы даже сказала, торжествовал, что вполне соответствовало его характеру: Гиб всегда любил позлорадствовать. Держась вальяжно и высокомерно, он насвистывал бодрую песенку. Водрузил темно-серую фетровую шляпу на голову, по привычке слегка сдвинув набок, небрежно толкнул входную дверь плечом, и напоследок мы увидели пунктирное отражение шляпы: фигура Гиба раздробилась в мозаичном стекле двери, и с каждой секундой фрагменты этого абриса, отделяясь, все более отдалялись друг от друга – Гиб спустился по лестнице и двинулся прочь.

Я оглядела участок и встретилась глазами с Мари, которая в углу возилась с бумагами. Хотя она была плотного сложения, мне показалось, будто за последние сутки ее беременность сделалась вдруг до назойливости очевидной – живот растянул ткань платья, вздулся идеально гладкой сферой, точно воздушный шарик. Водянисто-голубые глаза стали голубее и глубже на красном, в пятнах, лице. Даже поза ее вдруг изменилась: теперь Мари почти все время стояла, с силой вкручивая кулак в поясницу, как бы пытаясь поддержать позвоночник. Перехватив мой взгляд, она выпятила нижнюю губу и пожала плечами, словно говоря: «Кто этих мужчин поймет? Я бы тоже сочла этого типа бутлегером». И с тем она вернулась к работе.

Вновь всколыхнулся затихший было гул. А я все гадала, что же Одалия такое придумала, как добилась освобождения Гиба, – ведь, конечно же, она должна была как-то уговорить сержанта, чтобы тот, не погрешив против совести, отпустил задержанного. В ту пору я видела только одно объяснение: Одалия сумела хитроумно убедить сержанта, нашла Гибу оправдание. Как-никак сержант – человек чести, и с ним шутки плохи. Конечно, говорила я себе, он поддержал меня с протоколом Виталли, но это совершенно другое дело. Я же понимала, нас с сержантом связывали особые узы, мы вместе служили высшей миссии. В деле Виталли мы позаботились о том, чтобы правосудие не ушло в песок, как это, увы, частенько случается. Я ни на миг не допускала мысли, чтобы он мирволил Одалии. Нет, думала я, ей пришлось подсунуть ему лучшее, на что способно ее воображение; впрочем, Одалии не откажешь в изобретательности.

По правде говоря, все эти происшествия малость сбили меня с панталыку: я была искренне предана сержанту, а Одалия морочила ему голову, для чего, собственно, и пришла работать в участок. К тому времени я уже примирилась с тем, что вынуждена была признать за истину: слухи об Одалии верны, по крайней мере наполовину. Она устроилась машинисткой к нам в участок, чтобы манипулировать полицейской системой, и кто же был тот бутлегер, которого она защищала? Конечное звено в цепи – она сама. Прошу, поймите меня правильно. Я не утверждаю, будто осознала сей факт лишь в тот день. Я вовсе не тупица. С первого же вечера, когда Одалия повела меня в потайной притон, даже когда я говорила себе, что она – только завсегдатай, отнюдь не заправила, я видела, конечно, как Одалия играет и на стороне закона, и против него. Не понимала я другого: позволив Одалии взять меня за руку и переступив порог того первого притона, я и сама стала жить по обе стороны закона. В итоге наутро после рейда, когда Одалия каким-то образом обошла сержанта и добилась освобождения своих подельников, я никак не могла возвысить свой голос и воспротивиться.

Что бы Одалия ни сказала сержанту, это сработало. До вечера тот же оправдательный вердикт, над которым Гиб ухмылялся всю дорогу до двери и далее, пока спускался по лестнице, выслушали еще несколько человек из числа арестованных. Постепенно это превратилось в рутину: краткий допрос, быстрое, без задержки, освобождение. Подозреваемые, захваченные в притоне, входили в камеру для допросов вместе с Одалией и сержантом и появлялись вновь спустя каких-нибудь десять-пятнадцать минут лишь затем, чтобы прошествовать мимо нас и захлопнуть за собой дверь участка.

Очевидно, мне бы следовало радоваться этому зрелищу, радоваться и торжествовать. Один момент запомнился мне особенно отчетливо. Когда отпустили Рэдмонда (к его избавлению, как и ко всем прочим, я не была причастна), он прошел мимо и поглядел мне в глаза с этакой усмешечкой, словно говоря: «Спасибо, конечно, а впрочем, за что спасибо, мисс Роуз? Вижу я, не так уж много вы делаете для “друзей”», вот тут-то легкая дрожь облегчения прокатилась по мне: какое счастье, что Одалии удалось добиться свободы для всей этой братии. Перед Рэдмондом мне и впрямь было неловко. Последнее, что он слышал из моих уст, – заказ алкогольного напитка, а затем я вдруг пропала непосредственно перед налетом, оставив его выпутываться как знает. Меня и саму чуть не сцапали, и, попадись я в руки полиции, страх за собственную судьбу, уж конечно, принудил бы меня позабыть о любых принципах, какие у меня были. Увидев, как Рэдмонд беспрепятственно уходит, я на миг возрадовалась и подумала, что, пожалуй, Одалия делает не такое уж плохое дело.

* * *

Вечером, когда события рабочего дня остались позади, мы поехали домой на авто. С тех пор как я перебралась к Одалии, ноги моей не бывало в подземке. И на работу, и с работы мы всегда брали такси. Теперь я вспоминаю об этом и понимаю, как постепенно стирались из памяти образы многих подземных станций, где прежде я часто проезжала, и уже казалось, будто они приснились мне. И вот мы ехали по улицам Манхэттена, а я задумчиво поглядывала в окно такси, собираясь с духом, и спросила наконец Одалию, как она добилась от сержанта, чтобы всех наших отпустили.