Росхальде

22
18
20
22
24
26
28
30

— Альбер тем временем подрастал. Мы оба очень его любили, разговоры и заботы о нем держали нас вместе. Только когда ему исполнилось семь или восемь, я начал ревновать и бороться за него — точно так же, как сейчас борюсь с нею за Пьера! Я вдруг уяснил себе, что очень люблю мальчугана, жить без него не могу, и год за годом с постоянным страхом смотрел, как он мало-помалу охладевает ко мне и все больше льнет к матери.

Потом он серьезно захворал, и в эту пору тревог о ребенке все остальное ненадолго отступило, некоторое время мы жили душа в душу, как никогда прежде. Пьер — дитя этой поры.

С того дня, как малыш Пьер явился на свет, он владел и владеет всей любовью, какую я могу ему дать. Я вновь отпустил Адель, я позволил, чтобы Альбер после выздоровления все больше сближался с матерью, стал ее союзником против меня и постепенно моим врагом, пока мне не пришлось удалить его из дома. Я пожертвовал всем, стал совершенно нищ и непритязателен, даже отвык ругаться и командовать в доме и ничуть не возражал быть в собственном доме лишь гостем, которого терпят. Я не желал для себя ничего, кроме малыша Пьера, и когда жизнь под одной крышей с Альбером и вся обстановка в доме сделались невыносимы, я предложил Адели развод.

Пьера я хотел оставить у себя. Все прочее был готов отдать ей: пусть остается с Альбером, пусть сохранит для себя Росхальде и половину моих доходов, а по мне, так и больше. Но она не пожелала. Соглашалась развестись и принять от меня лишь самое необходимое — только не разлучаться с Пьером. Это была наша последняя ссора. Я еще раз попытался сделать все, чтобы спасти для себя остатки счастья; просил и обещал, угождал и унижался, грозил и плакал, а в конце концов бушевал — все напрасно. Она даже согласилась отослать Альбера. Неожиданно оказалось, что эта тихая, терпеливая женщина не намерена отступить ни на дюйм; она прекрасно чувствовала свою власть и использовала свое преимущество. Я тогда буквально ненавидел ее, и что-то от этой ненависти осталось навсегда.

Потом я нанял каменщиков, пристроил к мастерской маленькую квартирку, здесь с тех пор и живу, и все обстоит вот так, как ты видел.

Буркхардт задумчиво слушал и ни разу не перебил его, даже в те мгновения, когда Верагут, казалось, ожидал этого и даже хотел.

— Я рад, — осторожно сказал он, — что ты сам так ясно все видишь. Примерно так я и представлял себе ситуацию. Давай еще немного поговорим, раз уж начали! С тех пор как приехал сюда, я ждал этого часа не меньше, чем ты. Считай, будто тебя мучает неприятный нарыв, которого ты немножко стыдишься. Теперь я о нем знаю, и тебе уже легче, ведь больше незачем его утаивать. Но этого мало, надо подумать, не стоит ли вскрыть его и излечить.

Художник посмотрел на друга, неловко покачал головой и улыбнулся:

— Излечить? Такое не излечишь. Но вскрыть можно, приступай!

Буркхардт кивнул. Он так и сделает, нельзя, чтобы этот час пропал втуне.

— Одно в твоем рассказе осталось для меня неясно, — задумчиво начал он. — Ты говоришь, что не развелся с женой из-за Пьера. Но возникает вопрос: разве ты не мог заставить ее отдать Пьера тебе? Если бы вы развелись через суд, тебе бы наверняка присудили одного из детей. Об этом ты никогда не думал?

— Нет, Отто, не думал. Никогда не думал, что судья с его мудростью сумеет исправить то, что упустил и пропустил я сам. Мне этим не поможешь. Поскольку моей личной власти не хватило, чтобы подвигнуть жену отказаться от мальчика, оставалось только ждать, кого позднее выберет сам Пьер, вот и все.

— Значит, все дело в Пьере. Не будь его, ты бы, несомненно, давным-давно развелся с женой и, глядишь, нашел на свете счастье или хотя бы ясную, разумную, свободную жизнь. А вместо этого погряз в ворохе компромиссов, жертв и мелких паллиативов, в которых такой человек, как ты, наверняка задыхается.

Верагут забеспокоился, поспешно залпом выпил бокал вина.

— Ты все время толкуешь об удушье и гибели! Но ты же видишь, я живу и работаю, и черт меня возьми, если я сдамся!

Отто оставил его недовольство без внимания и с легкой настойчивостью продолжил:

— Прости, это не вполне верно. Ты человек необычайно сильный, иначе бы вообще не выдержал так долго этих обстоятельств. Насколько они тебе навредили и насколько состарили, ты сам чувствуешь и проявляешь никчемное тщеславие, не желая, чтобы я это заметил. Я больше верю собственным глазам, нежели тебе, и вижу, что живется тебе прескверно. Тебя поддерживает работа, но она скорее дурман, чем радость. Половину своей замечательной силы ты тратишь впустую, в мелких будничных противодействиях. И в лучшем случае результат не счастье, а максимум смирение. Но это, дружище, по-моему, тебе отнюдь не на пользу.

— Смирение? Может быть. Другие тоже так живут. Кто вообще счастлив?

— Тот, кто надеется! — энергично вскричал Буркхардт. — А тебе есть на что надеяться? Внешний успех, почести, деньги — всего этого у тебя более чем достаточно. Старина, ты же знать не знаешь, что такое жизнь и радость! Ты доволен, оттого что вовсе не надеешься! Я, конечно, понимаю, но это ведь мерзкое состояние, Йоханн, скверный гнойник, и тот, кто страдает от него, но не желает вскрыть, просто трус.

Он разгорячился, принялся энергично расхаживать по комнате и, меж тем как, напрягая силы, действовал по своему плану, из глубины памяти на него смотрело мальчишечье лицо Верагута и перед внутренним взором явилась давняя сцена, когда он вот так же, как сейчас, спорил с ним. Подняв глаза, он увидел лицо друга, тот сидел, понуро глядя в пол. Мальчишечье лицо стерлось без следа. Перед ним сидел человек, которого он намеренно назвал трусом, намеренно затронул его некогда столь ранимые чувства, и этот человек не оборонялся.