Когда совершалось бракосочетание, из сотни приглашенных в церкви присутствовало всего лишь десять человек — включая жениха с невестой и родственников, но зато когда они вышли из церкви (дело было поздно вечером); Сатпен привез полдюжины своих диких негров, и они с горящими сосновыми ветками стояли у дверей, остальную часть этой сотни составили мальчишки, молодые люди и мужчины из трактира гуртовщиков на краю города — торговцы скотом, конюхи и тому подобная публика, которой никто не приглашал. Этим тоже объяснялись слезы Эллен. Устроить пышную свадьбу мистера Колдфилда убедила или умолила тетка. Но нужна она была Сатпену. Ему нужна была не безродная жена и не безродные дети, а два имени — имя безупречной жены и имя безукоризненного тестя — на брачном свидетельстве, на документе. Да на документе по возможности с золотой печатью и даже с красными лентами — если б от них могла произойти какая-нибудь польза. Но не для себя. Она (мисс Роза) сочла бы золотую печать и ленты тщеславием. Но ведь именно тщеславие и породило этот дом, возведенный в глуши почти одними только голыми его руками, дом, которому в дальнейшем грозила опасность назойливого вмешательства извне — ведь любое сообщество людей осуждает все то, что недоступно их пониманию. И гордость: мисс Роза признала, что он был храбр; возможно, она даже допускала, что он был горд, что именно его гордость требовала такого дома и не удовлетворилась бы ничем меньшим, и готова была добиваться его любою ценой. А потом он жил в этом доме, один, и три года спал на соломенной подстилке на полу, пока не смог обставить его как подобает — причем немаловажной частью этой обстановки было то самое брачное свидетельство. Она была совершенно права. Ему нужен был не просто кров, не просто безродная жена и дети, равно как ему нужна была не просто свадьба. Но когда разразился женский бунт, когда Эллен и тетка попытались привлечь его на свою сторону, чтобы он помог им убедить мистера Колдфилда дать согласие на пышную свадьбу, он отказался их поддержать. Он, без сомнения, еще лучше мистера Колдфилда помнил, что всего два месяца назад сидел в тюрьме, что общественное мнение, которое в какой-то момент предыдущих пяти лет его проглотило — хотя так и не сумело полностью его переварить, — проделало один из свойственных человечеству отчаянных и необъяснимых крутых поворотов и извергло его обратно. И ему ничуть не помогло, что по крайней мере двое граждан, долженствовавших представлять собою два зуба в этой оскорбленной пасти, вместо того послужили подпорками, которые не дали этой пасти захлопнуться, что позволило ему выйти наружу целым и невредимым.
Эллен и тетка тоже об этом помнили. Тетка во всяком случае. Будучи женщиной, она, без сомнения, принадлежала к лиге джефферсонских женщин, которые еще пять лет назад, на второй день после его появления в городе, решили, что никогда не простят ему отсутствие прошлого, и с тех пор непреклонно стояли на своем. Поскольку свадьба была теперь вопросом решенным, она, вероятно, считала ее единственной возможностью не только обеспечить будущее племянницы в качестве его жены, но и оправдать поступок брата, вызволившего его из-под ареста, а также и свое собственное положение — ведь она, по всей видимости, разрешила и одобрила свадьбу, хотя на самом деле просто не могла ее предотвратить. Возможно, все это делалось именно ради большого дома, ради положения и помпы, которых он (что женщины поняли задолго до мужчин) не только домогался, но и твердо решил добиться. Но, быть может, женщины еще много более примитивны, и для них любая свадьба лучше, чем никакая, а пышная свадьба и жених-злодей предпочтительнее скромной свадьбы и жениха-святого.
Поэтому тетка даже пустила в ход слезы Эллен, а Сатпен, который, вероятно, знал, к чему идет дело, с приближением назначенного срока становился все мрачнее и мрачнее. Не то чтобы он был встревожен, нет, просто озабочен — таким он, наверное, был с того самого дня, когда бросил все, что знал — лица и обычаи, — и (ему тогда как раз стукнуло четырнадцать, сказал он твоему деду) отправился в мир, о котором не знал ровно ничего даже теоретически, но уже имел в голове вполне определенную цель, какой большинство мужчин даже себе и не ставит, покуда кровь не начнет замедлять свой бег у них в жилах лет эдак в тридцать, а то и позже, да и тогда лишь потому, что эта мечта связана в их воображении с праздностью и покоем или, по крайней мере, с удовлетворением их тщеславия. Даже тогда в нем была та настороженность, какую позже он будет носить день и ночь, не снимая и не меняя, словно одежду, в которой ему приходилось и спать и бодрствовать, в чужой стране, среди людей, самый язык которых ему пришлось выучить; то неусыпное внимание, которое наверно знало: допусти одну-единственную ошибку — и конец; та способность сравнивать и сопоставлять закономерность со случайностью, обстоятельства с человеческой природой, свое собственное ненадежное сужденье и смертную плоть не только с человеческими силами, но и с силами природы; способность делать выбор и отказываться, идти на уступки своей мечте и честолюбивым замыслам — подобно тому как человеку приходится уступать лошади, на которой он скачет по лесам и оврагам и которой управляет лишь благодаря его способности помешать ей понять, что на самом деле управлять ею он не может, что на самом деле она сильней его.
Теперь в странном положении был он. Одинок был он. Не Эллен. Его поддерживала не только тетка, но еще и то, что женщины никогда не признаются в одиночестве и не жалуются на него, пока непостижимые и непреодолимые обстоятельства не вынудят их оставить всякую надежду заполучить игрушку, о которой они в эту минуту мечтают. И не мистер Колдфилд. Его поддерживало не только общественное мнение, но и его собственное решительное и недвусмысленное предубеждение против пышной свадьбы. Позже (слезы победили; тетка и Эллен написали сотню приглашений — Сатпен отрядил одного из своих диких негров разносить их по домам — и даже разослали с десяток более интимных на генеральную репетицию), когда они вечером накануне свадьбы приехали в церковь на репетицию и обнаружили, что церковь пуста, а на темной улице собралась кучка жителей городских окраин (в том числе два индейца чикасау из племени старика Иккемотуббе), слезы хлынули снова. Эллен выдержала репетицию, но потом тетка отвезла ее домой в состоянии, близком к истерике, которая наутро перешла просто в тихий беспрерывный плач. Высказывалось даже мнение, что свадьбу лучше отложить. Не знаю, кто его высказал, возможно, сам Сатпен. Зато я знаю, кто его отверг. Казалось, тетка теперь твердо решила навязать городу не только Сатпена, но и самую свадьбу. Весь следующий день она в домашнем платье и в шали ходила из дома в дом со списком приглашенных, а за нею плелась одна из двух колдфилдовских служанок (слуг мужского пола у него не было) — то ли для защиты, то ли просто ее, подобно одинокому листку, увлек за собой яростный вихрь гнева оскорбленной в своем женском достоинстве фурии; да, и к нам она явилась тоже, хотя твой дед и в мыслях не имел уклониться от приглашения; насчет папы у тетки наверняка никаких сомнений не было — ведь папа помог освободить Сатпена из тюрьмы, а впрочем, к этому времени она уже скорее всего утратила всякую способность логически мыслить. Папа и твоя бабушка в ту пору только-только поженились, мама в Джефферсоне еще не осмотрелась, и я не знаю, что она подумала, знаю только, что она никогда не рассказывала, что произошло: как совершенно незнакомая обезумевшая женщина ворвалась в дом — не для того, чтобы пригласить ее на свадьбу, а чтоб сказать ей: пусть только она посмеет не явиться, — после чего выскочила вон. Мама вначале даже не могла понять, о какой свадьбе идет речь, и когда отец вернулся, он нашел ее тоже в истерике, и даже еще двадцать лет спустя мама не могла сказать, что же именно произошло. Ничего смешного она в этом не находила. Папа, бывало, подшучивал над нею по этому поводу, но даже и через двадцать лет, стоило ему начать свои шутки, я видел, как она поднимает руку (возможно, с наперстком на пальце), словно пытаясь защититься, и на лице ее появляется то же выражение, какое наверняка было на нем после ухода тетки Эллен.
В то утро тетка обошла весь город. Это заняло не так уж много времени, но она не пропустила никого, и к ночи обстоятельства дела стали известны не только за городом, но среди городского отребья; они проникли на извозчичий двор и в трактир гуртовщиков, откуда потом на свадьбу и явились гости. Эллен, разумеется, ничего об этом не знала, равно как и сама тетка, и, уж конечно, не могла вообразить, что должно было произойти, будь она даже ясновидящей, способной воочию увидеть репетицию событий еще до того, как наступит их час. Не то чтобы тетка почитала себя застрахованной против подобных оскорблений, она просто не могла себе представить, что ее намерения и поступки в тот день способны были вызвать какое-либо иное следствие, кроме того, ради которого она временно поступилась не только достоинством Колдфилдов, но и всякой женской скромностью. Я полагаю, что Сатпен мог ей об этом сказать, но он, без сомнения, знал, что тетка ему все равно не поверила бы. Скорее всего он даже и не пытался; он просто сделал единственное, что можно было сделать, а именно: вызвал из Сатпеновой Сотни еще шестерых или семерых негров, на которых он мог всецело положиться (кроме них он ни на кого положиться не мог), и вооружил их горящими сосновыми ветками, с которыми они и стояли у дверей, когда к церкви подъехала коляска и из нее вышли жених с невестой и родственники. И тут слезы прекратились, потому что теперь вся улица перед церковью была уставлена колясками и повозками; однако один только Сатпен и, быть может, еще мистер Колдфилд заметили, что хотя им следовало стоять у дверей пустыми, они, наоборот, стоят на противоположной стороне улицы с седоками и что теперь дорожка, ведущая ко входу в церковь, представляет собой нечто вроде арены, освещенной дымящимися факелами, которые негры держат у себя над головой; их пламя, дрожа и колыхаясь, освещает два ряда лиц, между которыми свадьба должна пройти, чтобы попасть в церковь. Пока еще не было слышно ни свистков, ни насмешек; совершенно очевидно, что ни Эллен, ни тетка ничего дурного не заподозрили.
Эллен ненадолго вышла из плача, из слез, и вошла в церковь. Церковь пока еще была пуста, если не считать твоих дедушку и бабушку да еще с полдюжины гостей, явившихся из преданности Колдфилдам, а может, просто чтобы быть поближе и не пропустить ничего из тех событий, которые весь город, представленный стоящими в ожидании колясками, казалось, предвидел — равно как и сам Сатпен. Церковь все еще была пуста — даже после того, как церемония началась и закончилась. У Эллен тоже была известная гордость или, по крайней мере, то тщеславие, которое временами может заменить гордость и силу духа; к тому же пока еще ничего не случилось. Толпа на улице пока еще хранила спокойствие, возможно, из уважения к церкви или из свойственной англосаксам способности и даже склонности к абсолютному мистическому приятию всякой священной чепухи. Эллен, по-видимому, вышла из церкви и вошла в толпу, все еще ничего не подозревая. Возможно, она была все еще движима гордостью, не позволявшей ей показывать свои слезы гостям. Она просто вошла в толпу, видимо торопясь поскорее укрыться от любопытных взоров в коляске, где можно было поплакать; возможно, первым предостережением послужил крик: «Смотри, как бы не попасть в нее!», потом какой-то предмет — комок грязи, нечистот или что-то еще, — пролетевший мимо, а возможно, что и сами заколыхавшиеся огни, а потом она обернулась и увидела, что один из негров с поднятым факелом вот-вот прыгнет в толпу, на эти лица, и тут Сатпен обратился к нему на том наречии, которое большая часть жителей округа до сих пор не считала языком цивилизованных людей. Вот что увидела она, а вот что увидели другие из колясок, стоявших на противоположной стороне улицы: новобрачная бросается под защиту его руки, он загораживает ее спиной, а сам стоит, не шелохнувшись даже тогда, когда второй предмет (они не швыряли ничего, что могло бы причинить увечья, всего лишь комья грязи и гнилые овощи) сбивает шляпу у него с головы, а третий шлепается прямо ему в грудь — он же стоит неподвижно, чуть ли не с улыбкой, и зубы сверкают сквозь бороду, одним-единственным словом сдерживая своих диких негров (в толпе, без сомнения, были пистолеты и, уж конечно, ножи — стоило негру прыгнуть, он не остался бы в живых и десяти секунд), меж тем как вокруг свадебного шествия, казалось, смыкаются лица — разинутые рты, в глазах отражается пламя факелов — и все это колеблется, меняет очертания и исчезает в дымном сияньи горящих сосновых веток. Закрыв своим телом обеих женщин, он отступил к коляске и опять одним-единственным словом приказал неграм следовать за собой. Но никто больше ничего не бросал. Очевидно, это была лишь первая стихийная вспышка, и они держали наготове еще и другие предметы, а не только то, что успели бросить. Так кончилась вся эта история, достигшая высшей точки двумя месяцами раньше, когда комитет бдительности проводил Сатпена до ворот мистера Колдфилда. Ибо люди, из которых состояла толпа — торговцы, гуртовщики и извозчики, — вернулись восвояси, снова укрылись в тех местах, откуда ради этого случая вылезли, как крысы; рассеялись, разбежались по окрестностям — их лиц даже Эллен не могла потом припомнить; таких людей встречаешь порою, когда они закусывают или просто выпивают в трактирах, разбросанных вдоль безымянных дорог в двадцати, пятидесяти и даже в ста милях от города, и которых потом и там не встретишь, среди них были и те, кто приезжал в колясках и повозках поглазеть на бой гладиаторов либо являлся в Сатпенову Сотню с визитом либо (если это были мужчины) поохотиться на его дичь, лишний раз пообедать за его столом и при случае собраться вечером у него на конюшне, где он стравливал пару диких негров, как стравливают бойцовых петухов, а бывало, даже выходил на ринг и сам. Все это как бы сдуло ветром — но не из памяти. Сатпен не забыл этот вечер, хоть Эллен, я думаю, могла и забыть, потому что она смыла его из памяти слезами. Да, теперь она снова плакала — уж поистине на этой свадьбе лило как из ведра.
III
— Если б он бросил мисс Розу, ей, по-моему, вряд ли захотелось бы об этом рассказывать, — заметил Квентин.
— Видишь ли, — сказал мистер Компсон, — после того, как в шестьдесят четвертом году мистер Колдфилд умер, мисс Роза перебралась в Сатпенову Сотню к Джудит. Ей было тогда двадцать лет, на четыре года меньше, чем племяннице, которую она, согласно воле умирающей сестры, намеревалась — очевидно, путем бракосочетания с Сатпеном — спасти от тяготевшего над семьею рока, чьи замыслы Сатпен явно стремился осуществить. Она (мисс Роза) родилась в 1845 году, когда ее сестра уже семь лет была замужем и имела двоих детей, между тем как родители мисс Розы были уже в летах (мать ее, которой, очевидно, было уже лет сорок, умерла от родов, и мисс Роза так и не простила этого отцу) и — если считать, что мисс Роза отражала отношение своих родителей к зятю — они желали только мира и покоя и, вероятно, не ожидали, а быть может, даже и не хотели еще одного ребенка. Но она родилась, ценою жизни своей матери, и ей никогда не суждено было об этом позабыть. Ее воспитала та самая старая дева — тетка, которая пыталась навязать городу — вопреки его желанию — не только жениха ее старшей сестры, но и самую свадьбу; она выросла в замкнутой, доступной лишь женщинам масонской ложе и самый факт своего существования считала не только единственным оправданием жертвы своей матери, не только ходячим живым упреком своему отцу, но и живым обвинением — вездесущим и даже не требующим личного присутствия — всего мужского начала (того начала, из-за которого ее тетка в тридцать пять лет все еще оставалась девственницей). Итак, первые шестнадцать лет своей жизни она прожила в этом мрачном тесном домике с отцом, которого она, сама того не зная, ненавидела, — с этим странным молчаливым человеком, чьим единственным товарищем и другом, казалось, была его совесть, а единственным предметом забот — его доброе имя в глазах сограждан, — с человеком, который впоследствии запрет себя на чердаке собственного дома и умрет голодной смертью, чтобы не видеть, как его родная земля судорожно отбивается от неприятельской армии, и с теткой, которая даже десять лет спустя все еще продолжала мстить за неудачную свадьбу Эллен, набрасываясь на город и на весь род человеческий в лице всех и каждого из его созданий — брата, племянниц, мужа племянницы, самой себя и так далее — со слепою бессмысленной яростью меняющей кожу змеи. Тетка приучила мисс Розу к мысли, что сестра ее ушла не только из семьи и из дома, но и из самой жизни в некое подобие замка Синей Бороды, где превратилась в маску, которая с покорной и безнадежной тоской оглядывается на безвозвратно утерянный мир; ее держит там взаперти, глумливо играя с нею, точно кошка с мышью, человек, который еще до того, как она родилась, ураганом ворвался в ее жизнь и в жизнь всей их семьи и, опустошив и разорив все вокруг, двинулся дальше. В мрачной кладбищенской атмосфере пуританской добродетели и оскорбленной женской мстительности протекли детские годы мисс Розы — это старческое, дряхлое, бесконечное отсутствие молодости; подобно Кассандре, она подслушивала у закрытых дверей, пряталась в полутемных коридорах, казалось, дышавших мрачными и черными пресвитерианскими предчувствиями, в ожидании младенчества и детства, коих природа предательски ее лишила, наделив отвращением ко всему, что могло бы проникнуть в стены этого дома через любого мужчину, в особенности через ее отца — этим тетка, казалось, наделила ее при рожденье вместе с пеленками.
Быть может, она видела в смерти отца и в вызванной этим необходимости, чтобы она — сирота и нищая — обратилась за пропитанием, кровом и защитой к своей ближайшей родне — а этой родней оказалась племянница, которую ее просили спасти, — быть может, в этом она видела не что иное, как перст судьбы, предоставившей ей возможность исполнить последнюю волю умирающей сестры. Быть может, она считала себя орудием возмездия: пусть она недостаточно активна и сильна, чтоб вступить с ним в единоборство, но зато в виде некоего пассивного символа неотвратимой памяти, бескровная и бестелесная, восстанет с жертвенника брачного ложа. Ведь до шестьдесят шестого года, когда он вернулся из Виргинии и нашел ее там вместе с Джудит и Клити (да, Клити тоже была его дочерью. Клитемнестра[9]. Он сам дал ей это имя. Он всем давал имена сам — всем своим отпрыскам, равно как и отродью своих диких черномазых, как только они начали ассимилироваться с местными. Мисс Роза не говорила тебе, что среди черномазых в том фургоне были две женщины?
— Нет, сэр, — сказал Квентин.
Да. Их было две. И привезены они были сюда вовсе не случайно и не по недосмотру. Об этом он позаботился сам, ибо он, без сомнения, заглядывал вперед много дальше, нежели на те два года, которые потребовались ему, чтобы построить себе дом и доказать свои добрые намерения, пока соседи не позволили ему скрестить его дикое поголовье с их прирученным — ведь различие в языке между теми и другими черномазыми могло оставаться препятствием лишь несколько недель, а возможно даже, и дней. Он привез этих двух женщин нарочно; он, вероятно, выбирал их так же расчетливо и тщательно, как выбирал прочий живой инвентарь — лошадей, мулов и рогатый скот, который покупал позже. И он прожил там почти пять лет, прежде чем свел знакомство хоть с какой-нибудь белой женщиной в округе и по той же причине, по какой в доме у него не было мебели — в то время ему нечего было предложить за них взамен. Да, он нарек ее Клити точно так же, как нарекал их всех — того, кто был до Клити, до Генри и даже до Джудит, с одинаковой бодрой и насмешливой отвагой, собственными устами нарекая посеянные им самим зубы дракона[10], по иронии судьбы давшие хороший урожай. Впрочем, мне всегда хотелось думать, что какой-то чисто драматургический инстинкт побудил его не только породить дочь, но и дать ей имя верховного прорицателя собственной погибели, и что он намеревался назвать Клити Кассандрой и просто перепутал имена по ошибке, естественной для человека, который наверняка выучился грамоте чуть ли не самоучкой), — до его возвращения домой в шестьдесят шестом году мисс Роза за всю свою жизнь едва ли видела его сотню раз. И видела она его лишь как лицо людоеда из своего детства — увиденное однажды, оно затем появлялось с перерывами и при случаях, которых она не могла ни вспомнить, ни сосчитать, подобно маске греческой трагедии, переходящей не только из сцены в сцену, но и от актера к актеру, маске, за которой события и происшествия совершаются без всякого порядка и последовательности; она и в самом деле не могла сказать, сколько в отдельности раз она его видела, и по той простой причине, что тетка научила ее не видеть ничего другого ни во сне, ни наяву. Во время этих натянутых, мрачных, почти официальных визитов, когда они с теткой выезжали на целый день в Сатпенову Сотню и тетка отправляла ее играть с племянником и племянницей, как могла бы попросить ее сыграть на рояле какую-нибудь пьесу для развлечения гостей, она не видела его даже за обеденным столом — тетка ухитрялась наносить эти визиты в его отсутствие, и к тому же мисс Роза, вероятно, постаралась бы уклониться от встречи с ним, даже если бы он был дома. А когда Эллен три или четыре раза в год привозила детей к деду, тетка (эта сильная злопамятная женщина, которая, очевидно, вдвое больше мистера Колдфилда заслуживала звания мужчины и которая поистине была для мисс Розы не только матерью, но и отцом) придавала этим визитам ту же атмосферу мрачного вооруженного заговора и союза против двоих врагов, из которых один — мистер Колдфилд — независимо от того, мог он постоять за себя или нет — давно уже снял свои посты, разобрал пушки и окопался в неприступной крепости своей пассивной добродетели; а второй — Сатпен — вероятно, способный вступить с ними в бой и даже их разгромить, понятия не имел, что он — находящийся в боевой готовности неприятель. Он даже не являлся домой к обеду. Возможно, он просто щадил чувства тестя. Зачем и как возникли взаимоотношения между ним и мистером Колдфилдом, навсегда осталось тайной и для тетки, и для Эллен, и для мисс Розы; Сатпен же впоследствии откроет эту тайну одному лишь человеку, да и то под клятвенное обещание молчать, пока жив мистер Колдфилд — из уважения к тщательно оберегаемой репутации мистера Колдфилда как человека безупречной нравственности; твой дед говорил мне, что сам мистер Колдфилд по тем же соображениям никогда никому ее не открывал. Но, быть может, причина заключалась в том, что теперь, когда Сатпен получил от тестя все, что он мог бы использовать или что ему просто было нужно, у него не хватало ни смелости для встречи с тестем, ни чувства такта и приличия хотя бы четыре раза в год присоединяться к торжественной семейной группе. А может быть, у Сатпена не было иной причины, кроме той, которую он сам назвал и которой тетка потому и отказывалась верить, а именно, что ездит он в город далеко не каждый день, а уж если приезжает, то предпочитает проводить время (он теперь посещал бар) с мужчинами, которые каждый полдень встречаются в Холстон-Хаусе.
Таково было то лицо, которое — когда мисс Розе случалось его видеть — смотрело на нее через его же собственный обеденный стол — лицо неприятеля, который даже не знал, что находится в состоянии боевой готовности. Ей в то время исполнилось десять лет, и после бегства тетки (мисс Роза теперь вела хозяйство отца, как прежде тетка, пока та в одну прекрасную ночь не вылезла в окно и не исчезла) не только не было никого, кто во время этих официальных похоронных визитов мог бы заставить ее поиграть с племянником и племянницей, ей даже не приходилось выезжать туда и дышать тем же воздухом, что и он, и где, хотя его и не было, он все еще присутствовал, как ей казалось, затаившись в глумливом и настороженном торжестве. Теперь она бывала там всего лишь раз в год, когда они с отцом, облачившись в воскресное платье, на крепкой, видавшей виды повозке, запряженной парой крепких низкорослых лошадок, отправлялись за двенадцать миль провести день в Сатпеновой Сотне. Теперь на этих визитах настаивал мистер Колдфилд — при тетке он с ними ни разу туда не ездил — как он утверждал, из чувства долга, в чем ему поверила бы даже и тетка, возможно оттого, что настоящая причина заключалась не в этом; без сомнения, даже мисс Роза не поверила бы настоящей причине, а именно, что мистер Колдфилд хотел видеть внуков, все больше и больше страшась наступления того дня, когда их отец расскажет хотя бы одному только сыну о той их стародавней сделке — причем мистер Колдфилд вовсе не был уверен, что зять уже о ней не рассказал. Хотя тетки уже не было, она все еще ухитрялась в какой-то мере придать каждой из этих экспедиций прежний дух ожесточенной военной вылазки — теперь еще более яростной, чем прежде, — против врага, который и знать не знал, что находится в состоянии войны. Ведь теперь, после исчезновения тетки, Эллен отпала от этого тройственного союза, который мисс Роза, сама того не сознавая, пыталась превратить в двойственный. Теперь она была совсем одна; она сидела напротив него за обеденным столом, не имея поддержки даже от Эллен (с Эллен к этому времени произошла полная метаморфоза, и она вступила в свой следующий люструм[11] окончательно перерожденной); сидела за столом напротив врага, который даже не знал, что сидит там не как хозяин и муж сестры, а как одна из двух заключивших перемирие сторон. Он едва удостаивал взглядом эту маленькую щуплую девочку, чьи ноги, даже когда она вырастет, не будут доставать до полу с ее же собственных стульев; он обращал на нее почти так же мало внимания, как на жену и детей — на Эллен, которая, хотя тоже хрупкого сложения, была, что называется, в теле (и, если б жизнь ее не склонилась к упадку в ту пору, когда даже мужчины не могли раздобыть себе достаточно еды, и если б конец ее дней не был омрачен невзгодами, она и впрямь была бы в теле. Не тучной, нет, всего лишь налитой и зрелой; седые волосы, все еще молодые глаза, даже слабый румянец на теперь уже несколько обвислых щеках; пухлые пальцы унизаны кольцами, гладкие ручки терпеливо сложены в предвкушении еды на камчатной скатерти перед хевилендовским сервизом под хрустальными канделябрами); он смотрел на нее не чаще, чем на Джудит, уже переросшую Эллен, и на Генри, хотя и не такого рослого для своих шестнадцати лет, какою Джудит была для своих четырнадцати, но уже обещавшего скоро догнать отца; он совсем не замечал лица этой девочки, редко говорившей во время еды, ее глаз, наподобие угольков (если можно так выразиться), воткнутых в мягкое тесто, ее аккуратно зачесанных волос того характерного мышиного оттенка, какой приобретают волосы, редко освещаемые солнцем, рядом с обветренными лицами Джудит и Генри — у Джудит волосы матери и глаза отца, у Генри волосы черные, как у матери, с рыжеватым оттенком, унаследованным от отца, и светло-карие глаза, — не замечал щуплого тельца мисс Розы, отличавшегося какой-то странной неловкостью, словно на ней был костюм, в последнюю минуту и по необходимости взятый напрокат для маскарада, на который ей вовсе не хотелось ехать; не замечал этой ауры вокруг человека, который заточил себя по собственному выбору и который так и не научился добровольно или хотя бы просто покорно дышать, но все еще претерпевает муки обучения из-под палки; эту рабыню собственной плоти и крови, которая даже и теперь пыталась бежать от жизни, сочиняя ученические вирши о своих тоже умерших земляках. Это лицо, самое маленькое из тех, что его окружали, смотрело на него через стол молча, с таким любопытством и напряженным вниманием, словно у мисс Розы и в самом деле было какое-то предчувствие, внушенное ей связью с текучей колыбелью событий (временем)[12], которую она приобрела или развила в себе, подслушивая у закрытых дверей, но слышала она не то, что из-за них доносилось, потому что сделалась восприимчивой и безучастной, лишилась всяких пристрастий, убеждений и сомнений и обрела те свойства, что превращают людей в прорицателей, порою даже и правдивых; она явственно различала, как нарастает предвещающая лихорадку температура бедствий, грядущей катастрофы, в которой лицо людоеда из ее детства исчезнет, по-видимому, до такой степени бесследно, что она согласится выйти замуж за его бывшего обладателя.
Возможно, тогда она видела его в последний раз. Ибо они перестали туда ездить. То есть ездить перестал мистер Колдфилд. Определенный день для этих визитов никогда установлен не был. Просто в одно прекрасное утро он выходил к завтраку в скромном черном сюртуке из толстого сукна, в котором он женился и который до свадьбы Эллен надевал пятьдесят два, а после бегства тетки пятьдесят три раза в год, покуда не надел, чтобы больше не снимать, в тот день, когда поднялся на чердак, заколотил за собою двери, выбросил из окна молоток и так в этом сюртуке и умер. Тогда мисс Роза после завтрака уходила к себе и возвращалась в ужасающем черном или коричневом шелковом платье, которое тетка купила ей много лет назад и которое она все еще надевала по воскресеньям и другим праздникам даже после того, как оно совершенно износилось, вплоть до того дня, когда отец понял, что тетка больше не вернется, и разрешил мисс Розе пользоваться одеждой, которую тетка бросила в ночь своего побега. Затем они садились в повозку и уезжали, причем мистер Колдфилд предварительно высчитывал из жалованья обеих негритянок плату за приготовление обеда, который им в тот день не нужно было варить, и (как думали в городе) также и стоимость вчерашних остатков, которыми им предстояло кормиться. А потом они целый год туда не ездили. По всей вероятности, мистер Колдфилд просто не вышел к завтраку в черном сюртуке, и дни проходили, а он его все так и не надевал, и на этом дело кончилось. Возможно, теперь, когда внуки выросли, он счел оплаченным лежавший на его совести долг, тем более что Генри уехал в университет штата в Оксфорд, а Джудит отправилась даже еще дальше — в стадию перехода от детства к женской зрелости, став еще более недосягаемой для деда, с которым и прежде виделась мало, а интересовалась им, вероятно, еще меньше, в то состояние, в котором, хотя еще и видимые глазу, молодые девушки как бы видны сквозь стекло, куда до них не доносится даже и голос, и где они (да, и эта девчонка-сорванец, что бегала быстрее и лазала выше брата, скакала верхом не хуже его, вступала в драку с ним и с его врагами) пребывают в жемчужном призрачном сиянье и, не отбрасывая тени, сами тоже его излучают; неуловимые, бесплотные и текучие, они плывут сквозь этот непостижимый зыбкий туман, но ничего в нем не ищут, а, словно висящий на плаценте зародыш, безмятежно ожидают, пока могучая первичная клетка, питаясь и наливаясь материнскими соками, обрастет спиной, плечами, грудью, бедрами и боками.
Теперь начался период, закончившийся катастрофой, которая заставила мисс Розу перемениться настолько, что она согласилась выйти замуж за того, кого с детства привыкла считать людоедом. Это не было переломом характера — он у нее не изменился. Даже поведение ее ничуть не изменилось. Даже если бы Чарльз Бон не умер, она после смерти отца, по всей вероятности, рано или поздно переехала бы в Сатпенову Сотню, а совершив этот шаг, скорее всего провела бы там остаток дней своих. Но если бы Бон остался в живых и женился на Джудит, а Генри не пропал без вести, она перебралась бы к ним, только когда сочла бы это удобным и жила бы в семье своей покойной сестры лишь в качестве тетки, каковою в действительности и была. Изменился у ней не характер, хотя прошло шесть или семь лет с тех пор, как она не видела Сатпена, и к тому же четыре из них она тайком кормила по ночам отца, скрывавшегося на чердаке от военной полиции конфедератов. В это самое время она сочиняла героические оды о тех самых людях, от которых отец ее скрывался и которые расстреляли бы его или повесили без суда, если б им удалось его найти, и, между прочим, людоед ее детства был одним из них, и даже вполне достойным (он вернулся домой с наградой за доблесть, подписанной собственноручно генералом Ли[13]). Лицо, с которым мисс Роза отправилась туда проводить остаток дней своих, было тем же лицом, которое смотрело на него через обеденный стол и о котором он тоже навряд ли мог сказать, сколько раз он его видел, когда или где, и вовсе не потому, что не мог его забыть, а оттого, что стоило ему отвернуться, как он, по всей вероятности, уже через десять минут не смог бы его описать, и теперь с этого лица на него с тем же холодным пристальным вниманием смотрели глаза женщины, которая прежде была той самой девочкой.
Хотя ей несколько лет не придется вновь встретить Сатпена, с сестрой и племянницей она виделась теперь чаще, чем прежде. Эллен теперь достигла высшей точки того, что тетка назвала бы ее изменой. Казалось, она не только сдалась, смирилась со своею жизнью и замужеством, но даже по-настоящему ими гордилась. Она расцвела, словно нормальное бабье лето, когда женщине полагается постепенно расцветать и грациозно увядать шесть или восемь лет, Рок втиснул года в три-четыре — то ли в возмещение за все, что должно еще произойти, то ли с целью произвести полный расчет — оплатить чек, скрепленный подписью жены Рока, Природы. Эллен приближалась к сорока, она была полной, все еще без единой морщинки на лице. Казалось, ничем не потревоженная, закаленная прожитыми годами плоть стерла с ее лица все следы, какие оставило на нем пребывание в этом мире до самого побега тетки, вытеснило их из пространства между скелетом и кожей, между совокупностью жизненного опыта и оболочкой, в которую он был заключен. Ее осанка и манеры стали теперь чуть ли не царственными — они с Джудит теперь частенько наезжали в город с визитами к тем самым дамам (многие из них уже успели стать бабушками), которых тетка пыталась насильно загнать на свадьбу двадцатью годами раньше, и в пределах скудных возможностей города делали покупки — словно ей наконец удалось отринуть не только пуританское наследие, но и самую действительность; превратить невыносимого мужа и непостижимых детей в бестелесные тени; бежать, наконец, в мир чистой иллюзии и там в полной безопасности двигаться и жить, попеременно принимая позы владетельницы поместья самого обширного, супруги самого богатого, матери самых счастливых. Когда она делала покупки (в Джефферсоне к тому времени было уже двадцать лавок), она, не выходя из коляски, самоуверенно и любезно несла невозможнейшую дичь, повторяя пестрый набор бессмысленных фраз из сочиненной ею самой для себя роли странствующей герцогини, наделяющей бутафорскими бульонами и снадобьями необузданных безземельных поселян, — эта женщина, будь она достаточно стойкой, чтобы выдержать лишения и горе, и в самом деле могла бы стать звездою первой величины в роли прародительницы и, расположившись возле очага, горделиво вершить судьбами своего семейства, вместо того чтоб в свой последний час обратиться к младшей его представительнице с просьбою защитить остальных.
Обычно два, а порою и три раза в неделю обе они приезжали в город и в дом мистера Колдфилда — глупая, болтливая, моложавая женщина-кукла, уже шесть лет живущая в мире, созданном ее воображением, женщина, что, уносимая потоком слез, покинула отчий дом и семью и в призрачных, дышащих миазмами краях наподобие скорбных берегов Стикса[14] произвела на свет двоих детей, а затем, словно взращенная на болоте бабочка, не обремененная ни желудком, ни какими-либо иными тяжелыми органами жизненного опыта и страданья, взмыла в сверкающую пустоту, где навек остановилось солнце, — и Джудит, молодая девушка, что не жила, а грезила и чья полная отрешенность и отстраненность от действительности граничила с чисто физическою глухотой. Для них мисс Роза теперь, наверное, вообще ничего не значила ни как девочка — предмет и жертва неусыпной мстительной заботы и внимания сбежавшей тетки, ни даже как женщина, выполняющая обязанности домоправительницы, и уж, во всяком случае, как настоящая родная тетка. И было бы трудно сказать, которая из двух — сестра или племянница — в свою очередь казалась мисс Розе более нереальной — взрослая, бежавшая от действительности в теплый, населенный куклами рай, или молодая девушка, спавшая наяву в состоянии какого-то смутного ожиданья, напоминавшем физическое состояние плода перед рождением на свет, и столь же далекая от реальной жизни, сколь и сама Эллен; два или три раза в неделю они подъезжали к дому мисс Розы, а однажды, тем летом, когда Джудит исполнилось семнадцать, остановились там по дороге в Мемфис, куда ехали покупать Джудит наряды; да не что-нибудь, а приданое.
Это было лето за первым учебным годом Генри в университете, после того, как он привез Чарльза Бона домой на рождество, а потом еще на неделю во время летних каникул, перед тем как Бон отправился верхом к Реке, чтобы ехать пароходом к себе в Новый Орлеан; то лето, когда Сатпен тоже уехал из дому, по делам, как сказала Эллен, очевидно не сознавая — именно так она в то время жила, — что понятия не имеет, куда уехал ее муж, и даже не отдавая себе отчета, что это нисколько ее не интересует. Никто кроме твоего деда и, быть может, еще Клити так никогда и не узнал, что Сатпен тоже отправился в Новый Орлеан. Они входили в дом мисс Розы, в этот полутемный мрачный тесный домик, где даже через четыре года после своего побега за каждой дверью, казалось, стоит тетка, готовая вот-вот ее открыть, и который Эллен минут десять или пятнадцать оглашала своею шумной болтовней, после чего удалялась, забрав с собой свою погруженную в грезы, безразличную ко всему на свете, не произнесшую ни слова дочь, а мисс Роза, которая приходилась этой девушке теткой, тогда как по годам должна была бы приходиться ей сестрой, не обращая внимания на мать, следовала по пятам за уходящей и недоступной дочерью с немою тоской в близоруких глазах, без тени зависти перенося на Джудит все несбыточные мечты и надежды своей собственной загубленной молодости и предлагая ей в дар (о чем не раз с хохотом рассказывала Эллен) свое единственное достояние — она предложила научить Джудит вести домашнее хозяйство, составлять меню и считать белье, однако вместо ответа увидела непонимающий бездонный взгляд, услышала недоуменный вопрос: «Что? Что ты сказала?» — и изумленные и одобрительные выкрики Эллен. И вот уже нет ничего — ни коляски, ни узлов, ни Эллен с ее глупым смехом, ни живущей в мире смутных мечтаний племянницы. Когда они в следующий раз приехали в город и коляска остановилась перед домом мистера Колдфилда, на крыльцо вышла одна из негритянок и объявила, что мисс Розы нету дома.
Тем летом она еще раз увидела Генри. Она не встречала его с предыдущего лета, хотя на рождество он приезжал домой с Чарльзом Боном, своим товарищем по университету, и до нее доносились слухи о праздничных вечеринках и балах в Сатпеновой Сотне, но они с отцом туда не ездили. А когда Генри после Нового года, возвращаясь вместе с Боном в университет, заехал навестить свою тетушку, ее и в самом деле не оказалось дома. Поэтому она не видела его целый год, до следующего лета. Однажды, когда она отправилась за покупками в город и остановилась на улице побеседовать с твоею бабушкой, он проехал мимо. Он ее не заметил; он ехал на новой кобыле, подаренной ему отцом, теперь уже взрослый мужчина, в сюртуке и в шляпе; твоя бабушка рассказывала, что он был такого же высокого роста, как его отец, и сидел верхом на кобыле так же спесиво, хотя и был не так крепко сложен, как Сатпен, словно его кости, уже способные выдержать эту спесь, были еще слишком легки и слабы для отцовского чванства. Ибо и Сатпен тоже играл свою роль. Он развратил Эллен более чем в одном отношении. Он был теперь самым крупным плантатором и производителем хлопка в округе, чего он добился тою же тактикой, что и при постройке дома, — тем же бьющим в одну точку неослабным упорством и полнейшим пренебрежением к тому, как выглядят в глазах горожан его поступки, которые они видели и какими представляются им те, которых они видеть не могли. Многие из его сограждан все еще считали, что тут дело нечисто: одни думали, что плантация — всего лишь прикрытие для его настоящих, темных махинаций; другие думали, что он измыслил какой-то способ воздействовать на рынок и потому выручал за кипу своего хлопка больше, чем честные люди; третьи, очевидно, думали, что дикие негры, которых он сюда привез, с помощью колдовства ухитрялись собрать с акра больше хлопка, чем их прирученные собратья. Его не любили (чего он, впрочем, и не домогался), но боялись, что, казалось, его забавляет, если не радует. Но его приняли; теперь у него было так много денег, что его нельзя было и дальше не признавать или даже сколько-нибудь серьезно ему докучать. Он добился своего — уже через десять лет после свадьбы дела у него на плантации пошли гладко (теперь у него был надсмотрщик — сын того самого шерифа, который арестовал его у ворот дома его будущей жены в день помолвки), и теперь он тоже играл свою роль — роль человека надменного, живущего в довольстве и праздности, и по мере того, как он благодаря праздности и довольству обрастал мясом, надменность его приобретала оттенок чванства. Да, он развратил Эллен не только тем, что заставил ее перейти на свою сторону, хотя, подобно ей, понятия не имел, что его расцвет тоже был вынужденным искусственным цветеньем и что, пока он все еще разыгрывал перед публикой свою роль, за его спиной Рок, судьба, возмездие, ирония — словом, режиссер, как его ни называй, уже менял декорации и тащил на сцену фальшивый реквизит для следующей картины. «Вот едет...» — сказала твоя бабушка. Но мисс Роза уже увидела Генри. Она стояла рядом с твоей бабушкой, едва доставая головою ей до плеча, щупленькая, в одном из брошенных теткою платьев, которые мисс Роза укоротила себе по росту, хотя никто никогда не учил ее шить — равно как она взяла на себя ведение домашнего хозяйства и предложила обучить этому Джудит, хотя никто никогда не учил ее ни стряпать, ни вообще делать что-либо, кроме как подслушивать у закрытых дверей; стояла, повязав голову платком, словно ей было не пятнадцать лет, а все пятьдесят, смотрела на племянника и говорила: «Ой... да ведь он уже бреется».
Потом она перестала встречаться даже и с Эллен. Вернее, Эллен перестала их навещать; она нарушила свой ритуал, согласно которому еженедельно объезжала одну за другою все лавки и, не выходя из коляски, заставляла лавочников и приказчиков показывать ей сукно, жалкие украшения и безделушки — они выносили ей товары, отлично зная, что она ничего не купит, а только подержит в руках, помнет, пощупает, разбросает и в конце концов отвергнет, сопровождая все это потоком пустой беспечной болтовни. Не с презрением и даже не свысока, а добродушно и даже по-детски злоупотребив учтивостью и полной беспомощностью этих мужчин — приказчиков и лавочников, она отправится в отцовский дом, где тоже поднимет бессмысленный шум и суету и примется самоуверенно давать нелепые, несуразные советы касательно мисс Розы, отца, домашнего хозяйства, мисс Розиных туалетов, расстановки мебели, приготовления пищи и даже часов, когда следует завтракать, обедать и ужинать. Между тем уже близилось время (шел 1860 год, и даже мистер Колдфилд, наверное, признал, что война неизбежна), когда семья Сатпена, чья судьба последние двадцать лет напоминала Озеро, — питаясь тихими ключами, оно колышется в тихой долине, еле заметно разливаясь и поднимаясь, а на поверхности вод в теплых лучах солнца безмятежно качаются четверо членов семьи, — уже ощутила первые подземные толчки — ясное предвестие земного катаклизма — теснящие воды к выходу в узкое ущелье, и вот четыре мирных пловца, внезапно повернув друг к другу головы, еще не ведая тревоги и сомнений, а лишь слегка настораживаясь, смотрят, как над ними сгущается тьма, хотя ни для кого из них еще не настал тот миг, когда человек, оглянувшись на товарищей по несчастью, мысленно задает себе вопрос: