— Мисс Роза, — поправил Квентин.
— Ладно ладно... что эта старая дама, эта тетушка Роза...
— Говорят тебе, мисс Роза.
— Ладно ладно ладно... что эта старая... эта тетушка Ро... Ладно ладно ладно ладно... что она там не была, что она сорок три года не переступала порога этого дома и, однако, не только утверждала, будто там кто-то скрывается, но нашла человека, который ей поверил, который в полночь отправился на повозке за эти двенадцать миль, чтобы узнать, права она или нет?
— Да, — отвечал Квентин.
— Что эта старушенция, которая выросла в доме, напоминавшем битком набитый мавзолей, где ей только и было заботы, что тихо и мирно ненавидеть своего отца, тетку и мужа сестры, в ожидании дня, когда они докажут не только самим себе, но и всему свету, что она была права. И вот в одну прекрасную ночь тетка спустилась по водосточной трубе и удрала с барышником, и, значит, насчет тетки она была права и тут все вышло, как она хотела; потом ее отец заколотил себя гвоздями на чердаке, чтобы его не забрали в армию бунтовщиков, и умер с голоду, и значит, тут тоже все вышло, как она хотела, не считая неизбежной возможности, что, когда для него настанет время признать ее правоту, он окажется не в состоянии говорить или не найдет себе слушателя, и вышло, что насчет отца она тоже была права: ведь если бы он не разозлил генерала Ли и Джефа Дэвиса[39], ему не пришлось бы заколачивать себя гвоздями и умирать, а если б он не умер, он не сделал бы ее сиротою и нищей и не поставил бы в такое положение, в котором ей могли нанести эту смертельную обиду; и насчет зятя она тоже была права: ведь не будь он демоном, его детей не нужно было бы от него защищать, и ей не пришлось бы туда ехать, и тогда старик не обманул бы ее, и ей не пришлось бы вместо роли Кассандры при овдовевшем Агамемноне играть пылкую, но нетронутую Тисбу при дряхлом подагрическом Пираме[40], который явился перед ней незваным апрельским многоликим демоном и предложил зачать от него ребенка на пробу, и если это будет мальчик, то они поженятся, и тогда первый порыв негодования и ужаса не унес бы ее обратно в город, и ей не пришлось бы на рассвете воровать овощи сквозь дыры в дощатых заборах, что было для нее горше желчи и полыни[41]. Но тут все вышло совсем не так, как она хотела, и притом навсегда — она ведь даже не могла про это рассказать, и все из-за того, кем была ее преемница, не из-за того, что стоило ему посмотреть по сторонам, как он в тот же день нашел ей преемницу, а именно из-за того, кем эта преемница была; из-за того, что она вообще могла попасть в такое положение, при котором возникла бы возможность или необходимость отказаться от обязанностей, какие ее преемница, пусть даже по мнению демона, была достойна выполнять; нет, вышло совсем не так, как она хотела, ибо когда для него настало время признать свою неправоту, с ним получилась бы та же незадача, что и с ее отцом — он тоже был бы мертв; ведь она, без сомнения, предвидела эту косу, хотя бы по одному тому, что коса будет последним оскорблением и афронтом, как молоток и гвозди в случае с ее отцом; эту косу, этот символический лавровый венец еще одной победы королевы-смерти, эту ржавую косу, которую сам же демон двумя годами раньше одолжил Джонсу, чтобы тот мог скосить сорную траву у дверей лачуги и тем расчистить дорогу для случки, — это ржавое лезвие, которое ежедневно украшалось новой яркой лентой или дешевыми бусами, в которых она (как бишь она ее называла? потаскушка? нет, как-то иначе) щеголяла, — эта коса, этот символический образ, из-за которого он, даже мертвый, когда сама земля отказалась его носить, все еще продолжал над нею глумиться?
— Да, — сказал Квентин.
— Что этот Фауст, этот демон, этот Вельзевул сбежал от мимолетного огненного взгляда своего разгневанного и возмущенного сверх всякой меры Кредитора, удрал и укрылся в респектабельности, словно шакал под кучей камней, — так ей показалось сначала, пока она не поняла, что он вовсе не скрывался, даже и не думал скрываться, а просто строил свои последние козни и совершал последние пакости перед тем, как Кредитор снова, на этот раз уже окончательно, его настигнет; этот Фауст, который в одно прекрасное воскресенье явился с парой пистолетов и двумя десятками подсобных демонов, и выманил у несчастного невежественного индейца сто квадратных миль земли, и построил на этой земле самый большой дом на свете, и уехал с шестью фургонами, и вернулся с хрустальными гобеленами и веджвудскими стульями[42] для этого дома, и никто не знал: то ли он ограбил еще один пароход, то ли просто выкопал из тайника еще небольшую часть прежней добычи; который прятал рога и хвост под человеческой одеждой и касторовой шляпой; который выбрал (купил, перехитрив при этом своего будущего тестя, так ведь?) себе жену, после того как три года изучал, взвешивал и сравнивал — не из самых родовитых местных фамилий, а из менее знатных, чье положение в обществе было подорвано настолько, что он не рисковал получить за невестой манию величия, которую еще не готов был претворить в действительность, однако же и не настолько подорвано, чтобы она не сумела разобраться в купленных им новых ложках, кожах и вилках, жену, которая не только укрепит его убежище, но сможет, захочет и в самом деле родит ему двоих детей, чтобы они сами и их потомство стали щитом и опорой хрупких костей и утомленной плоти старика в тот день, когда Кредитор в последний раз его настигнет и ему не удастся уйти; и вот пожалуйста — дочь влюбляется, а сын, орудие и живая преграда между ним (демоном) и рукой Кредиторова шерифа, пока сын не женится и тем не застрахует его вдвойне и с ежегодным приростом; и после всего этого демон вдруг ни с того ни с сего делает полный поворот крутом и выгоняет из дому не только жениха, но и сына и настолько его развращает, обольщает и гипнотизирует, что тот берет на себя роль вооруженной пистолетом негодующей отцовской руки, когда возникает угроза прелюбодеяния, так что пять лет спустя демон возвращается с войны и видит: то, чего он добивался, свершилось окончательно и бесповоротно — сын бежал навсегда под угрозой петли, дочь обречена остаться старой девой, — и, не успев еще вынуть ногу из стремени, он (демон) берется за дело и снова обручается, чтобы заместить потомство, надежды на которое он сам же уничтожил?
— Да, — сказал Квентин.
— Он возвращается домой и видит, что его надежды на потомство рухнули — о чем позаботились его дети; что его плантация разорена, на невспаханных полях пышно разрослись сорняки; что судебные исполнители Соединенных Штатов засеяли их налогами, сборами и штрафами; что все его черномазые сбежали — о чем позаботились янки; и можно подумать, что теперь он наконец угомонится, но не тут-то было: не успев еще вынуть ногу из стремени, он не только предпринимает попытку привести свою плантацию в прежнее состояние — возможно, надеясь сбить с толку Кредитора, чтобы тот думал, будто он тешит себя иллюзией, что время еще не вышло и ничто не изменилось, хотя ему скоро стукнет шестьдесят, а тем временем родить себе для опоры новую ораву ребятишек, но выбирает для этой цели последнюю женщину на земле, какую он только мог бы к этому склонить, эту тетушку Ро... ладно ладно ладно... которая его ненавидит, которая всю жизнь его ненавидела; однако он выбирает именно ее, с какой-то невероятной дерзостью, словно отчаянная уверенность в собственной неотразимости или неуязвимости составляет часть платы за что-то, проданное им Кредитору; что именно — неизвестно, но только не душу, ибо, по словам старухи, души у него не было никогда; он делает ей предложение и получает согласие, а три месяца спустя, хотя дата свадьбы так и не была назначена, да и о женитьбе с тех пор тоже ни разу не заходила речь, в тот самый день, когда он точно выясняет, что сможет сохранить по крайней мере часть своей земли и какую именно, он подходит к ней и предлагает вместе родить парочку щенят, с дьявольскою хитростью прибегнув к уловке, к которой мужья и женихи пытаются прибегать уже десять миллионов лет, к уловке, которая, не причиняя ей вреда и не давая оснований возбудить против него судебное преследование, не только сдует с голубятни эту маленькую обитательницу мира грез, но окончательно и бесповоротно свяжет ее супружескими узами (а ему, жениху или супругу, она благополучно наставит рога, еще не успев опомниться) с бестелесным призраком негодования и мести. Он произнес эти слова и освободился, навеки освободился от угрозы или вмешательства со стороны кого бы то ни было — ведь теперь он наконец избавился от последнего родственника своей покойной жены, теперь он был свободен: сын бежал в Техас, в Калифорнию, может, даже в Южную Америку; дочь обречена остаться старой девой и до самой его смерти (после это уже не будет иметь значения) жить в этом гниющем доме, заботиться о нем и кормить его, разводить кур и выменивать яйца на одежду, которой они с Клити не могли сами сшить, так что теперь ему незачем даже быть демоном, теперь он стал просто безумным и бессильным стариком, который наконец понял, что его мечты о восстановлении Сатпеновой Сотни не только тщетны, но то, что от нее осталось, никогда не сможет прокормить ни его, ни его семью, и потому он открыл придорожную лавчонку, где торговал лемехами для плугов, вожжами, керосином, ситцем, дешевыми лентами и бусами, где покупателями были освобожденные негры и белая (как это, напомни мне это слово — белая...? — ах да, белая шваль), а приказчиком Джонс, и кто знает, может, он и лелеял мечту посредством этой лавки разбогатеть и заново возродить свою плантацию: ведь он уже дважды сумел спастись — один раз он попался, но потом его выпустил на свободу Кредитор, который заставил его детей уничтожить друг друга, прежде чем у него появилось потомство, и он решил, что, может, зря вырвался на свободу, и потому снова залез в кабалу, а потом решил, что это напрасно, и снова выбрался из кабалы, после чего сделал крутой поворот и заплатил за новую кабалу бусами, ситцем и полосатыми леденцами со своих же собственных прилавков и полок?
— Да, — сказал Квентин.
— Да, — сказал Квентин.
(«Как это было? — спросил Шрив. — Ты мне рассказывал; как это было? вы с отцом охотились на перепелов, день был пасмурный, всю ночь шел дождь, и лошади не могли перейти через канаву, и тогда вы с отцом спешились и отдали поводья этому, как его звали? этого черномазого на муле? Ластер. Отдали поводья Ластеру, чтобы он объехал канаву»), и когда они с отцом перебрались через канаву, снова пошел дождь — серый, неторопливый, густой и беззвучный — и Квентин не сразу понял, куда они заехали, потому что, когда начало моросить, он опустил голову, а потом, подняв глаза, увидел, что впереди простирается склон, поросший мокрой желтой осокой — окутанная пеленою дождя, она переливалась как жидкое золото, — а на гребне холма растет роща, небольшая купа виргинских можжевельников; деревья расплывались под дождем, словно были нарисованы на мокрой промокашке, а за можжевельниками, за одичавшими полями, где-то за всем этим должна быть дубовая роща, и в ней огромный серый полуразвалившийся брошенный дом — до него оставалось еще с полмили. Мистер Компсон остановился и через плечо взглянул на Ластера — тот сидел верхом на муле, обернув голову мешком, который прежде заменял ему седло, и, подтянув к груди колени, вел лошадей вдоль канавы в поисках места, где бы ее перейти.
— Давай-ка лучше спрячемся от дождя, — сказал мистер Компсон. — Он все равно ближе чем на сто ярдов к этим можжевельникам не подойдет.
Они двинулись вверх по склону. Обе собаки совсем скрылись из виду, и только по качающейся траве можно было понять, где они рыскают, пока наконец одна из них не подняла голову и не оглянулась. Мистер Компсон показал рукой на деревья, и они с Квентином пошли за собаками. Под деревьями было сумрачно; свет казался темно-серым; легкие жемчужные капли дождя ложились на стволы ружей и на пять надгробий, словно еще не застывший воск, пролитый на мрамор с погасших свечей; две гладкие тяжелые закругленные плиты стояли прямо, три другие немного покосились; слабый свет, который дождевые капли частицу за частицей приносили и роняли во мглу, порой ненадолго выхватывал из мрака то отдельную букву, а то и целое высеченное в камне слово; вскоре появились обе собаки; они вплыли в рощу, словно дым, их мокрые шкуры прилипли к телу, и, чтобы было теплее, они свились в один сплошной, безнадежно запутанный клубок. Обе плоские плиты под собственной тяжестью треснули посередине (и в яму, куда рухнула кирпичная кладка одного склепа, вела еле заметная узкая тропинка, протоптанная каким-то мелким зверьком, скорее всего опоссумом или, вернее, несколькими поколениями этих зверьков, потому что в могиле уже давно не осталось ничего съедобного), но надписи еще можно было разобрать:
— Я б никогда не подумал, что в 1869 году у них могли быть деньги на мрамор, — сказал он.
— Он покупал их сам, — сказал мистер Компсон, — Он купил эти два камня, когда его полк находился в Виргинии и Джудит известила его о смерти матери. Он заказал их в Италии — самые лучшие, самые дорогие, какие только можно было достать, причем на памятнике жены надпись была полная, а на своем он велел оставить место для даты; и все это он делал, находясь в действующей армии, в которой не только была такая высокая смертность, какой не бывало нигде ни прежде, ни после, но и обычай ежегодно переизбирать полковых офицеров (по этой системе он в тот момент имел право именовать себя полковником — как раз прошлым летом его выбрали, а полковника Сарториса забаллотировали), и потому он совершенно не мог быть уверен, что до тех пор, пока заказ не будет выполнен или хотя бы получен, он не угодит на тот свет, а его могила будет отмечена (если ее вообще как-либо отметят) воткнутым в землю ломаным ружьем, а если он даже и уцелеет, то вполне может стать младшим лейтенантом, а то и просто рядовым — разумеется, если у его солдат достанет храбрости сместить его с должности, — и тем не менее он не только заказал эти камни и ухитрился за них заплатить, но, что еще удивительнее, ухитрился доставить их на побережье, зажатое в тисках такой жестокой блокады, что даже прорывавшие ее контрабандисты не хотели брать на борт своих кораблей ничего, кроме боеприпасов...
Квентину казалось, будто он их видит: голодные, раздетые и разутые солдаты — изможденные, почерневшие от пороха лица, глаза горят неукротимой яростью непораженья, — оглянувшись назад через едва прикрытые лохмотьями плечи, смотрят на темный недоступный океан, по волнам которого, погасив огни, несется одинокий мрачный корабль; в трюме его вместо двух тысяч фунтов драгоценных пуль или хотя бы съестных припасов мертвым грузом лежат две спесивые, неповоротливые, высеченные из камня тысячефунтовые глыбы; на весь ближайший год зачисленные в состав полка, они поедут за ним в Пенсильванию, побывают при Геттисберге[45], следуя за полком в фургоне, чей кучер, демонов слуга, провезет их через горные проходы, через болота и равнины, в фургоне, который полку приказано не обгонять; оголодавшие изможденные люди и изможденные тощие лошади, пробираясь по колено в ледяной грязи и в снегу, обливаясь потом и изрыгая проклятья, поволокут его через топи и трясины, словно артиллерийское орудие; они будут называть эти камни «Полковник» и «Полковница»; фургон пройдет через Камберлендский перевал[46], спустится с Теннессийских гор; он будет двигаться по ночам, обходя патрули янки, и поздней осенью 1864 года въедет в Миссисипи, где демона ожидает дочь, на свадьбу которой он наложил запрет и которая следующим летом станет вдовой, хотя не будет никого оплакивать; где умерла его жена, а сын сам себя предал анафеме и изгнал; демон поставит один камень на могилу жены, а другой прислонит к стене прихожей, и там на него, по всей вероятности (а может, и несомненно), каждый день смотрела мисс Колдфилд, словно это был его портрет; по всей вероятности (может, и в этом случае несомненно), она извлекла из этой надписи гораздо больше девических надежд и ожиданий, чем поведала о том Квентину — ведь она вообще ни разу ему об этом камне не заикнулась, а он (демон) напился кофе из поджаренной кукурузы, съел кукурузную лепешку, которую испекли ему Джудит и Клити, поцеловал в лоб Джудит, сказал: «Пока, Клити», и снова уехал на войну — и все за одни-единственные сутки; Квентин все это видел; казалось, он и сам при этом был. Потом он подумал
— Да, но это не объясняет, откуда взялись остальные три, — сказал он. — Они ведь тоже, наверное, стоили немалых денег.