Карфаген смеется

22
18
20
22
24
26
28
30

Прекрасное чудовище, великодушная машина, Нью-Йорк спокойно терпит орду дураков и жуликов, которые ищут безопасности в его глубоких каньонах и среди утесов арендованных квартир. Однако то, что некогда было достоинством, теперь превратилось в недостаток. Со времен голландских основателей Нью-Йорк перестал опасаться тех католиков и евреев, которые укрывались в его тепле, высасывая жизненные силы и ничего не предлагая взамен. В 1921 году все еще удавалось удержать их в Нижнем Ист-Сайде, Гарлеме, Чайнатауне, Бауэри и Бруклине, и все-таки ньюйоркцы не хотели замечать, что Карфаген растет во чреве города, который все называли Новым Вавилоном. Карфаген пожирал своего породителя изнутри. Вот что пытался нам показать Д. У. Гриффит в своей оклеветанной притче под названием «Нетерпимость». Изысканный шедевр стал финансовым провалом из-за вмешательства тех самых евреев и католиков, о происках которых режиссер пытался нас предупредить. Компания Гриффита обанкротилась, его голос умело заглушили, и его собственные работники спокойно смотрели на мучения великого человека. Слишком многое отвлекало внимание: Таммани, Сион, Ватикан, Татария разбрасывали золото, устраивая зловредные интермедии, строя бордели и казино, обеспечивая все мыслимые развлечения, выдуманные не столько для того, чтобы эксплуатировать бедных, сколько для того, чтобы обольстить богачей, из тех старых патрицианских семейств, которые создали благосостояние Америки. Их сыновей и дочерей тем временем соблазняли симпатичными безделушками, негритянским джазом и самогоном.

Гриффит создал величайшее в своем роде произведение. В каждой фразе, в каждой сцене, даже в самой прекрасной, можно было уловить одно и то же важное сообщение: «Остерегайтесь слуг Рима и Сиона!!! Следуйте только за Христом!!! Вы отыщете врага в своих стенах! Опасайтесь жреца и раввина – ибо одну руку он дружески протягивает вам, а в другой прячет нож!!! Всегда будьте бдительны! Будьте глухи к лжепророкам и искушениям похоти, гордыни и жадности!!! JUDA VERRECKE![175] День твоего суда близок!» В современных декорациях мы видим молодого человека, ложно обвиненного и уничтоженного силами международных финансистов. Мы становимся свидетелями подлого предательства и истребления французских протестантов католичкой, королевой Екатериной де Медичи. Мы видим жрецов Вавилона, разрушающих собственную цивилизацию изнутри и открывающих ворота вторгающемуся персидскому тирану! А еще мы видим Иисуса из Назарета, дарующего нам и надежду, и спасение от всего этого ужаса. И они еще жаловались, что это неясно! Неясно! Er macht die Tür auf! Lassen sie ihn hereinkommen![176] Просто они отказывались замечать очевидное. Они не хотели задумываться. Все та же старая история. Как ни иронично, это и история Гриффита, это и моя история. Я иногда задумывался о смысле такого совпадения – его жизнь и деятельность зачастую напоминали мои. Я уверен, что всякий поймет, как много надежд и упований я возлагал на Гриффита и Америку, которую он воплощал. И вообразите мой ужас: едва преодолев последний таможенный барьер, стоя возле такси, пока носильщик грузил мои вещи, я прочел в «Нью-Йорк геральд», что компания великого режиссера вот-вот будет объявлена несостоятельной. Это стало ужасным ударом, ведь я собирался предложить Гриффиту свои услуги, как только закончу дела в Вашингтоне. Ошеломленный, я направился к себе в гостиницу. Я двигался к сердцу города по переполненным улицам между огромными небоскребами и перекрещенными металлическими лентами надземных железных дорог. Наконец, когда мой разум начал усваивать обильные новые впечатления, я отбросил газету, решив, что мистер Гриффит найдет способ справиться со всеми трудностями. Я не думал, что Нью-Йорк хоть в чем-то напомнит мне родину, и все же как будто вернулся домой. Конечно, этот город был намного больше и здесь все казалось предельно сконцентрированным, но мне он показался смесью Санкт-Петербурга, Киева и Одессы – он был гораздо понятнее, чем все европейские города, в которых я побывал. Я, например, не ожидал, что столкнусь с таким изобилием проявлений классического, старомодного хорошего вкуса в архитектуре и декоре. Такси наконец остановилось возле огромного здания отеля «Пенсильвания», и дверь передо мной распахнул темнокожий мужчина, одетый в форму и белые перчатки. Он приветствовал меня в самой благородной манере, и я почти поверил, что моя мать и капитан Браун ожидают меня по ту сторону массивной входной двери. Я так хотел, чтобы они, вместе с Колей и Эсме, оказались рядом и смогли разделить мои чувства. Швейцары снова занялись моим багажом. Внутри «Пенсильвания» была еще внушительнее, чем снаружи. Холл казался просторнее Нотр-Дама, по краям располагались магазины и рестораны. Один из ресторанов мог похвастаться огромным фонтаном. Высоко вверху, вдоль всего холла, тянулся тщательно спроектированный балкон. Легкие колонны и роскошь отделки придавали этому помещению вид языческого римского храма. Было бы вполне уместно, если бы персонал носил не со вкусом пошитые обычные костюмы, а тоги. Я порадовался тому, что облачился в свой самый роскошный мундир. В таком наряде мне не стыдно было войти в великолепный отель. Я направился по толстому узорчатому ковру к стойке администратора. Мой заказ подтвердил вежливый доброжелательный человек, сообщивший, что его фамилия Корниган и он помощник менеджера. Я мог обратиться к нему, если мне что-нибудь понадобится или что-то не понравится. Затем в лифте, который был так разукрашен позолоченным железом и резным дубом, что мог бы возносить на Олимп самого Зевса, я поднялся на восемнадцатый этаж и вошел в комнату, по роскоши и размеру не уступавшую лучшим номерам европейских гостиниц. И вновь мой дорогой Коля не подвел меня. Я тут же почувствовал себя в безопасности, даже несмотря на то, что мне никогда раньше не приходилось жить так высоко над землей. Швейцар был по-настоящему признателен за чаевые. Он сказал, что всегда к моим услугам. Так проявилась еще одна неожиданная особенность этого города: благовоспитанность и веселая любезность его жителей. Из окон своего номера я мог разглядеть улицу, оставшуюся далеко внизу. Там стояла крошечная готическая церковь, втиснутая между более высокими зданиями, по ее ступеням туда-сюда бродили миниатюрные фигурки. Я узнал, что на самом деле это собор Святого Патрика. Думаю, я обрадовался, увидев, как умалена здешняя цитадель папства.

Мне почти сразу стало ясно, что Нью-Йорк – город, вполне сознательно и энергично трудящийся ради будущего, нетерпеливо преодолевающий все преграды и угрозы, мешающие двигаться вперед. Он постоянно экспериментирует, он готов отбросить старое и заменить его чем-то новым и лучшим. То, что город все еще хранил традиции, было очевидно – многие интерьеры казались данью уважения нашей общей культуре, тем не менее он не боялся прогресса, как боялись его почти все европейские города.

Распаковав вещи, переодевшись и немного отдохнув, я по старой привычке отправился бродить по улицам, чтобы самостоятельно изучить чудеса и тайны Манхэттена. В 1921 году Эмпайр-стейт-билдинг был просто далеким идеалом, а Крайслер, красивейший из всех небоскребов, еще только строился. Именно эти башни окончательно затмили крупнейшего конкурента Нью-Йорка – Чикаго, так что он наконец отказался от дальнейшего соревнования. Ничего об этом не зная, я был по-настоящему поражен странными пропорциями двадцатиэтажного Флэт-айрон-билдинг и классической величественностью башни «Таймс». Я приплыл на Левиафане в город Бегемота[177], и хотя отчасти меня пугала невообразимая громадность этого места, прежде всего я радовался. Никакая фотография не могла подготовить европейца к восприятию таких масштабов и объяснить ему, на что похож город на самом деле: по-настоящему современное, беззастенчивое, невообразимое урбанистическое средоточие стали, камня и кирпича, беззаботно установленное на крошечной скальной плите посреди отмели в Атлантическом океане. Что касается того, каким стал Нью-Йорк, когда карфагеняне сокрушили его, – нет, я не хочу говорить об этом. В 1921 году город излучал подлинную, безграничную, поистине прекрасную уверенность в научном и общественном прогрессе. В городе объединились типические черты всех прочих городов Земли. Он был столицей, задуманной как нечто неповторимое, миллионы людей могли здесь жить и работать вместе ради победы человечества над природой, прошлым, самим нашим происхождением. В ту первую ночь я лежал с открытыми глазами и слушал, как бьется сердце Нью-Йорка, такое же сильное, как мое собственное. Я почти поверил, что мы с этим городом чувствуем некое непостижимое сродство, мы суть одно и то же, мы энергичны и разумны, мы хотим оставить след в мире и при этом не хотим ничего радикально менять.

Здесь объединились светлые надежды шести миллионов людей, их мечты о лучшем мире. Здесь технология человечества могла победить тех древних демонов, которые порабощали наших предков на протяжении бесчисленных поколений. Здесь делались состояния, превосходившие все предыдущие, здесь мечты возносились на недостижимые прежде высоты. Здесь открывались возможности, о которых люди до сих пор не задумывались. И уже нельзя было удивляться тому, что провинциальные умы, сельские умы, умы маленьких людей, могли отвергнуть этот мир и назвать его злым лишь потому, что он казался таким необычным. Многие американцы отказывались даже останавливаться на противоположной стороне нью-йоркского моста и смотреть на это чудо издалека. Им город казался не только новым Вавилоном, для них он был Содомом и Гоморрой, Римом и Иерусалимом вместе взятыми. Я не мог догадаться, что такое презрение к страхам других людей вскоре покажется глупым, – они понимали нечто такое, чего я поначалу понять не мог. Нью-Йорк был могущественной машиной. Как и все прочие машины, он лишен этики. Добро или зло полностью зависели от побуждений того, кто контролировал механизм.

Это была чувствительная и очень сложная машина. Все, чего ей недоставало, – способности перемещаться с места на место. Когда-нибудь, думал я, у нее появится и она. Удивительное геометрическое сочетание пожарных лестниц, водонапорных башен, надземных железных дорог, трамвайных проводов, причудливых железных украшений, телефонных линий, силовых кабелей, мостов, светящихся вывесок и арок в сочетании с самими зданиями создавало очень сложную, неповторимую систему знаков. Из бесконечного разнообразия кривых и углов, казалось, складывались буквы таинственного и едва понятного алфавита. Многоуровневый, как человеческий мозг, Нью-Йорк был наделен столь же безграничным творческим и интеллектуальным потенциалом. Он непрерывно двигался, словно кровь текла по лабиринту вен и артерий, и большинство ее капель были снабжены моторами, хотя встречалось еще очень много лошадей. Постоянно перемещаясь, эти трамваи, такси, автобусы, автомобили и фургоны неистово толкали друг друга, как бревна в бурном потоке. Огромные авеню и улицы, трубопроводы этой обширной машины, кипели и шипели, заполненные тысячами клапанов и решеток, и все же никто не стал бы утверждать, что граждане Нью-Йорка были автоматами с серыми лицами, созданными только для того, чтобы служить городу, как утверждал Ланг в своем фильме «Метрополис». Нью-Йорк тогда находился под жестким контролем граждан, которые по большей части были урожденными американцами или англоговорящими поселенцами. Они построили город, а теперь использовали его для собственного удобства. Это можно было понять – стоило посмотреть, как они вели себя на улицах, как легко, по-дружески обращались с современными технологиями. Я никогда не видел, чтобы к новым идеям относились с таким дружелюбным интересом, как в Нью-Йорке, и никогда уже больше ничего подобного не увижу. Все изобретения, выходившие с фабрик Эдисона, Форда, Теслы и других волшебников, героев Америки двадцатого века, все устройства и чудеса нашей машинной эры, были приняты жителями Нью-Йорка как доступные и естественные. Казалось, здесь в каждой семье имелся легковой автомобиль, патефон, пылесос, электрический утюг, электровыжималка, кроме того, самые обыкновенные люди владели телефонами, холодильниками и автоматическими стиральными машинами. Только у выродившихся иммигрантов, необразованных, ревнивых, отчаянно жадных сыновей и дочерей европейских сточных канав, азиатских наркоманов и африканских дикарей не было этих вещей (в таких количествах, по крайней мере), и это, конечно, объяснялось в значительной степени тем, что примитивные существа никак не могли с ними управиться: действительно, многие чужаки с суеверным ужасом относились, например, к стиральным машинам и не хотели их ставить в своих берлогах, даже когда власти предлагали это сделать.

Город ослепил меня блестящими вывесками, сотканными из тысяч крошечных цветных лампочек. Всюду я слышал скрежет металла о металл, жужжание двигателей, щелканье винтов, треск счетчиков, а с железных дорог, больших и маленьких, открытых и подземных, доносились визг колес, предупреждающие сигналы, рев пара и шум пневматических тормозов. Мне это казалось симфонией, темы которой возникали постепенно, как в творениях Вагнера, и в самый неожиданный момент складывались в единое целое. По улицам взад-вперед шлялись оборванцы. Они продавали газеты, безалкогольные напитки, мороженое, леденцы. Они вопили до невозможности искаженные фразы – поначалу я не мог разобрать ни слова. Кроме того, эта беспрестанная жизнь продолжалась в непривычном климате – жара становилась почти осязаемой, я взмок с ног до головы, едва отошел на несколько сотен ярдов от отеля.

В первое утро я бесцельно бродил по городу. Я просто прогуливался от одного квартала к другому, изучая окрестности, как делал всегда. Я наслаждался суматохой и своей анонимностью. Где-то в районе Девятнадцатой Ист-стрит я вошел в небольшое кафе и заказал чашку кофе. Жители Нью-Йорка, которых другие американцы обычно считают невоспитанными, оказались исключительно вежливыми по сравнению, скажем, с парижанами. Допив кофе, я их немного порасспрашивал. В итоге мне указали дорогу к большому ломбарду, располагавшемуся всего в паре кварталов от кафе. Здесь я смог сдать золотое кольцо с гравировкой, врученное мне мсье де Грионом в качестве рождественского подарка, и получить за него вполне приличную сумму. Затем я прошел еще немного, добрался до Шестой авеню и вскоре обнаружил недурной магазин мужской одежды. Там для меня очень быстро подобрали белый льняной костюм, белые короткие гетры, перчатки и панаму. Я теперь был одет по погоде – к сожалению, не следовало забывать о пыли и грязи. Впрочем, если говорить о стиле, у меня сложилось впечатление, что не имеет особого значения, какую одежду я выберу. За исключением Константинополя, я нигде больше не видел такого огромного разнообразия расовых типов и национальных костюмов. Некоторые выглядели странно (например хасиды или китайцы с косичками), но другие демонстрировали свое культурное происхождение более аккуратно, облачаясь в баварские шляпы, русские туфли, брюки модели «турин»[178]. Больше всего меня порадовало то, что не подтвердились рассказы о смуглых иностранцах, заполонивших улицы города. Их в центральных районах Нью-Йорка оказалось не больше, чем в других космополитичных городах. Нью-Йорк в этом отношении немногим отличался от Одессы.

В тот день я прошел по Седьмой авеню до Гринвич-Виллидж, до окруженных деревьями площадей и зданий восемнадцатого столетия. Эти относительно низкие многоквартирные дома и магазины напомнили мне своей респектабельностью Киев моего детства, хотя тогда в этот уютный и недорогой район уже начали переезжать художники, что придавало ему некое сходство с окрестностями Левого берега Сены. Мне то и дело казалось, что я перенесся куда-то за город. Изобилие цветов и листвы услаждало мои чувства. Я некоторое время просидел на Вашингтон-сквер, наблюдая за детьми, игравшими в знакомые игры. Я считаю, такие почти сельские районы должны быть в каждом настоящем городе. Там можно обрести спокойствие, которое не обрести и в деревне. Здесь я частенько ходил в сад на крыше «Универмага Дерри и Тома». Летом я бывал там два-три раза в неделю, находя такое же умиротворение. Случалось, туда доносился шум транспорта, но был как будто из другого мира, издалека. В погожий день я слушал плеск фонтанов и смотрел, как розовые фламинго перебираются из одного пруда в другой, – немногие удовольствия могут сравниться с этим. Но теперь, конечно, «Дерри» продан русской еврейке, но она превратила свой сад в заповедник для модных и богатых и не допускает туда одиноких стариков и старух. Кому интересно, что теперь мне негде присесть, негде покормить птиц, некуда бросить монетку, чтобы загадать желание?

В Нью-Йорке у меня выработалось очень сильное чувство владения ситуацией, инстинктивное понимание окружающей среды обеспечивало безопасность. Чем сложнее город, тем лучше я себя чувствую. Сельский житель в ужасе отступает, столкнувшись с видами и звуками города, не в силах справиться с миллионами переплетающихся впечатлений. Ему кажется, что город соткан из противоречий, тайн и угроз. Как и в Константинополе, в Нью-Йорке я немедленно расслабился. Городские опасности легко оценить или предугадать. За городом я беспомощен. Что значит для меня треск ветки, падение листа, глубина следов на земле? Если Нью-Йорк был, как говорили многие, джунглями, то я был зверем, созданным природой для этих джунглей. Я бесцельно прогуливался по городу и впитывал образы, звуки и ароматы. Через несколько дней я узнал практически все, с чем мне предстояло столкнуться, и что, в случае необходимости, предстояло преодолеть. Я пару раз встретился с Хелен Роу, но она торопилась уехать во Флориду. Она говорила, что Нью-Йорк – грязный город, а люди в нем – мусор. Наш корабельный роман почти тотчас же закончился, стоило ей сойти на берег. Теперь, когда Хелен встретилась со знакомыми молодыми людьми, которые водили ее на танцы и в ночные клубы, она утратила интерес ко мне. Я вздохнул с облегчением – мне тоже не хотелось продолжать эту интрижку. Я написал Эсме, сообщил о своем прибытии, об отеле и обо всем прочем. Я написал Коле и послал открытку миссис Корнелиус, упомянув об Уильяме Брауне, продюсере. Я очень хотел, чтобы все они оказались рядом, особенно Эсме. Многообразие города порадовало бы ее так же, как меня.

Должен признать, однако, что в первую неделю я меньше, чем обычно, думал о своих дорогих друзьях и почти не занимался карьерой. Я жил мечтами о волнующих открытиях. Я ел стейки, омаров и хот-доги, русские блюда здесь были столь же прекрасны и изысканны, как в Одессе. Я посещал итальянские, французские и китайские рестораны. Я ходил в кино на новейшие фильмы, смотрел водевили. Я ездил в трамваях, автобусах и поездах. В это время я довольствовался собственным обществом, спутники только отвлекали бы меня. Я плавал в водах, одновременно странных и очень знакомых, современных и все же полных ностальгии. Здесь встречались автоматы по продаже газированной воды; фантастические копии тех кафе, что я посещал в Киеве, пропахшие сиропами и леденцами, отделанные красным деревом и дубом, медью и хромом и украшенные роскошными зеркалами; рестораны, в которых, казалось, росли небольшие леса; кинотеатры, как будто перенесенные прямиком из древней Ассирии; особняки, достаточно огромные, чтобы стать обиталищами европейских императоров. Стоя на пересечении Пятой авеню и Четырнадцатой стрит, я наблюдал, как надвигались черные грозовые облака, как они заслоняли солнце, пока наконец меня не окружило дикое шипение дождя, рев и отблески молнии. Я укрылся в дверном проеме. Я прошел ночью почти весь Бродвей, посетил зоопарк, купил батат у продавца в Центральном парке, снял за гроши симпатичных проституток (некоторые из них знали по-английски еще меньше, чем константинопольские шлюхи). Я непринужденно болтал с незнакомцами – в Европе такое невозможно. Я говорил им, как чудесен их город. Истинный житель Нью-Йорка полагает, что не существует никакого другого мира, он редко интересуется, откуда вы, просто хочет услышать, нравится ли вам Нью-Йорк. Поэтому мне было очень приятно сохранять анонимность, наслаждаясь всеми преимуществами общения. У меня еще оставалось много хорошего кокаина, и я мог с легкостью раздобыть еще с помощью девочек, которым покровительствовал. Когда не было алкоголя, я бодро пил виноградный сок или кока-колу. Спиртное, конечно, оставалось популярной и несколько утомительной темой для разговоров. Газеты печатали бесконечные истории о подпольной торговле. Запрет и его последствия стали навязчивой идеей для целой нации. Но это мало значило для меня. Я был как ребенок на каникулах. Мне хотелось одного – стоять на берегу, смотреть, как приходят и уходят корабли, изучать самолеты, представленные на выставке военной авиации. Америка, ошибочно считавшая себя родоначальницей воздухоплавания, приняла самолеты с той же готовностью, с какой приняла свою родную модель «Т»[179]. Я не понимал парадоксов культуры, которая с подобной легкостью признавала технические новшества и в то же время подчинялась влиянию замшелых представлений религиозных экстремистов. В дни своего расцвета Нью-Йорк не интересовался мнением остальной Америки, он жил как независимый город-государство. Главными банкирами были Морган и Карнеги[180]. Восток властвовал только в лавчонках, где продавали ковры. Нью-Йорк сдался на милость Карфагена в 1929 году – это был самый большой трофей, захваченный врагами. Как Константинополь, центр христианского мира, сделался столицей Оттоманской империи, так и Нью-Йорк стал столицей Карфагена. Одолев его, они одолели Америку. В конечном счете это неизбежно позволит им захватить весь мир.

Не подозревая о грядущих бедствиях, я гулял, следуя за бродячими оркестрами в Бруклин и Квинс, и видел Джорджа М. Кохана[181], этого истинного американца, в его новейшем мюзикле. Я ел печеных моллюсков и свежих устриц у Шипсхэд-Бей. Я сидел возле Центрального вокзала, читая «Нью-Йорк таймс», в изложении которой все проблемы Европы казались далекими, мелкими, даже слегка нелепыми. Меня больше всего интересовали права ученых и их соблюдение в Америке. Я читал, что президент Хардинг вручил мадам Кюри[182] капсулу радия, стоившую сто тысяч долларов, в качестве подарка от американских женщин. После резкого спада продаж автомобили Генри Форда снова стали пользоваться спросом. Я также узнал, что компания Эдисона предложила анкету для всех соискателей. К своему отчаянию (поскольку я планировал в дальнейшем предложить им свои услуги), я не смог ответить ни на один вопрос. Помню, там спрашивалось: «Какой американский город занимает ведущие позиции в производстве стиральных машин?». Эдисон, как я узнал из газет, был крайне недоволен результатами этих тестов. Он решил, что университетские выпускники ужасно невежественны. Возможно, это и к лучшему: мне не пришлось унижаться, работая на идиотов.

Новости об обнаружении партии нелегального виски в самом сердце Бронкса очень быстро стали куда более интересными, чем истории об отказе Уоррена Хардинга присоединиться к Лиге Наций. Моей единственной реакцией на передовую статью, в которой осуждалось торговое соглашение Британии с Советской Россией, стала смутная надежда. Теперь я мог написать матери о том, насколько вдохновляющей оказалась Америка. Возможно, ей разрешат приехать ко мне и поселиться здесь. Очень многие из нас тогда хотели верить, что после окончания гражданской войны, когда иностранные правительства возобновят отношения с Россией, многие крайности уйдут в прошлое. Я чувствовал, что судьба России больше не представляет для меня особого интереса, разве что в связи с судьбой моей матери и капитана Брауна (кроме того, официально я считался французом). Не имело значения и поражение испанской армии от Абд аль-Керима в Марокко. Безусловно, самой лучшей новостью стала готовность американского правительства финансировать развитие внутренней авиации. Прочитав об этом, я изучил свои ограниченные ресурсы и занялся устройством дел. Мои каникулы в Нью-Йорке подходили к концу. Следовало отправляться в Вашингтон.

Примерно три недели спустя после прибытия в Нью-Йорк я купил чертежную бумагу, все необходимые принадлежности для рисования, заперся в номере с кокаином, кофе и запасом еды и начал тщательно копировать проекты и технические спецификации своих уже запатентованных изобретений. Я складывал их в большую папку. Затем я занялся незапатентованными проектами – трансатлантическими посадочными платформами для самолетов, дирижаблями-госпиталями, которые можно было разместить где угодно, межконтинентальными туннелями, дешевыми методами добычи алюминия из глины, способами производства синтетической резины, летательными аппаратами тяжелее воздуха и дирижаблями с ракетными двигателями. Все это следовало отправить для регистрации в американское патентное бюро. Другие чертежи я решил отослать непосредственно министру внутренних дел, который, как я понял, отвечал за научные проекты. Я также подобрал копии различных газетных статей, хотя они были в основном на французском языке. Корабельная газета поместила небольшую заметку на английском обо мне и моей работе – ее я тоже приложил.

Через несколько дней я был совершенно вымотан, но работу все же закончил. Я отнес оба конверта на почту и отправил заказные письма. Потом я заглянул в «Немецкое кафе» на Чемберс-стрит и заказал огромные порции колбасы, телятины, квашеной капусты и клецок. Резной мрамор и темный оникс, колонны, головы животных, полированные каменные стойки – этот ресторан был настоящим монументом стабильности. Позднее в обществе одной из молодых особ я отправился посмотреть мюзикл и какое-то кино в театр «Казино». К полуночи я зашел к ней домой, где-то в районе Девятой авеню и Пятьдесят третьей стрит (линия надземной железной дороги проходила всего в нескольких футах от ее окон). Там я оставался в течение двух дней, развлекаясь с Мэй и ее маленькой ясноглазой подругой Ирмой. Когда я вернулся в «Пенсильванию», меня ожидало сообщение. С немалым удовольствием я узнал, что звонил Люциус Мортимер. Он остановился в отеле «Астор». Он спрашивал, не желаю ли я с ним пообедать. Сообщение пришло только утром. У меня еще было время позвонить в «Астор» и принять приглашение. Я надеялся насладиться обществом респектабельного молодого майора. Я потратил остаток дня, купаясь, отдыхая и собирая различные документы. В семь я оделся. Решив, что вечер достаточно теплый, а на такси можно сэкономить, я прошел несколько кварталов к Сорок четвертой и Бродвею. Я уже превосходно изучил центр Нью-Йорка. Единая система, как и повсюду в Америке, была достаточно рациональна и могла существенно облегчить жизнь – стоило только разобраться в основах ее устройства. Der Raster liegt fest, aber die Vielfalt der Bilder ist unendlich. New York ist eine Stadt der nah beieinanderliegenden Gegensätze[183]. Воздух пропах маслом и специями, кофе, жареной ветчиной и сметаной. Дикая дневная суматоха поутихла, и движение стало умеренным, почти успокоительным. Я шел, посвистывая, к лучшему отелю в Нью-Йорке и думал о своей удаче. «Астор» оказался богатым и респектабельным заведением, но, на мой взгляд, не столь внушительным, как «Пенсильвания». Фасад был из красного кирпича, известняка, зеленого сланца и меди, а внутри отель выглядел очень строгим. Интерьер больше подходил для храма или музея. «Астор», с темными деревянными стенами и внушительными фресками, действительно напоминал и храм, и музей. Любезный швейцар вел меня мимо блеска ар-нуво, мрамора и золота, старинных ионических пилястр, разрисованных стен, гобеленов и трофеев в помещения, которые он назвал «холостяцкими квартирами». В комнате, стены которой были увешаны картинами на темы охоты, за столом у дальней стены меня ожидал друг. Светловолосый Мортимер, как и я, сменил мундир на вечерний костюм. Он встал и с доброжелательной улыбкой поприветствовал меня:

– Я так рад, что вы еще здесь, полковник Питерсон. Я боялся, что мне придется отправиться за вами в Вашингтон.

Когда мы поели, Мортимер сказал, что после нашей последней встречи пару раз пересек Атлантику. Теперь он решил некоторое время отдохнуть от морских путешествий. Во время круиза кто-то упоминал обо мне, и майор вспомнил о наших разговорах. Это сподвигло его отыскать меня. Аккуратно разрезая мясо, он сказал, что с огромным сожалением услышал о французском скандале. Я отложил нож и вилку и спросил, что он имеет в виду. Мортимер смутился. Прежде чем он смог что-то объяснить, появился официант, и мы заказали следующее блюдо. Тогда Мортимер достал из кармана пиджака сложенный газетный лист.

– Это из «Монд», – сказал он, передавая мне вырезку. Газета вышла почти месяц назад. – Вы ничего не видели? Это, пожалуй, к лучшему.

Чем дальше я читал, тем страшнее мне становилось. Заголовки были наглядны. В газете имелись фотографии – мои, мсье де Гриона, Коли – прежних, более счастливых времен. Странный эскиз моего законченного дирижабля. Закрытый ангар около Сен-Дени. Наша авиационная компания развалилась, и полиция подозревала мошенничество. Согласно полицейским отчетам, главный инженер сбежал из Франции, прихватив важные документы, доказывающие честность его партнеров. Зять мсье де Гриона, князь Николай Петров, был назван пострадавшим. Я его обманул. Якобы большая часть акций принадлежала мне. Я их продал с немалой прибылью и сбежал с этим состоянием, возможно, обратно в Константинополь, где меня будто бы разыскивали англичане за помощь мятежникам Мустафы Кемаля. Моя сестра, оставшаяся в Париже без средств к существованию, ничего не подозревала.

– Это бессмысленно, – сказал я Мортимеру. – Князь Петров – мой лучший друг. Его, очевидно, неверно поняли. Но это, черт побери, дурные вести для меня. Я ничего не знал!