Управившись с большими грудами пищи, встали и пошли. Костромин — читать газеты, привезенные Родионом, лесничий — на кордон к лесникам. Родион принес с катера баян, уселся в стайке против истлевшего костерка и заиграл разные песни. Ребятишки слушали, глядели, как заскорузлые Родионовы пальцы нажимают на крохотные перламутровые кнопочки. Надька прибежала, кинула зачем-то щепку в погасший костер, снова убежала.
— Постой, Надежда, — оторвался от баяна Родион. Не послушала, убежала. Он снова заиграл, потише... Сидел, большой, кубоватый, глядел слинялыми синими глазами на угольки, слушал: где она так поет, Надежда?
— Надька скоро жениться будет, — серьезно сообщил Колян, босоногий малец в отцовской кепке с большим козырьком. — У нее жених есть, Митька, на кордоне живет. Папка говорил, осенью оженят.
— Митька-то кривой, что ли? — Родион отложил в сторону баян.
— Ну-у. Ему один глаз медведь вытащил. Как схватит лапищей-то. А Надьку на нем женят. А она мамке говорит, я лучше с дядей Родионом на моторке убегу.
— Замолчи! — откуда она взялась, Надежда? — Замолчи, черт! — Сказала гортанно, властно, и еще что-то сказала на непонятном Родиону алтайском языке, языке своей матери, Матрены Таштамышевой. Гибкая, потянулась схватить Коляна. Колян съежился, подался поближе к Родиону.
Тот усмехнулся мягкой своей, лукавой усмешкой.
— Ты чтой-то, Надюшка, как тот рысь. Я прошлый год рыся убил, так он тоже на меня, как ты на Коляшку, нацеливался. Ты, поди, и Митьке-то второй глаз выцарапаешь. Он тогда чо? Какой муж? Ему что ты, что медведица — все равно будет. Не видать ничего...
— Не нужно мне никакого Митьки, — сказала она и как-то вдруг присмирела. Глаза ее перестали играть, а посмотрели на Родиона открыто, беззащитно. — Я лучше в озеро, чем за Митьку... — И сейчас же снова запрыгали глаза, замерцали, Надежда выскочила из стайки, загремела ведром, побежала к озеру, запела.
Опять играл Родион, и было ему отчего-то приятно. Неужели оттого, как сказал Колян, босоногий мальчишка? Если даже и решилась Надежда бежать из отцовского дома на Родионовом катере, что тут могло быть приятного для него, матерого мужика, таежного человека? И все-таки Родиону было приятно.
Слышно было, как стучат уключины на озере. Это Костромин, прихватив Коляна и Надежду, поплыл в ближний распадочек за свежей землей для огорода.
Мир, покой, неторопкая жизнь, казалось, завладели заимкой.
Неторопкий, тихий разговор шел в лодке.
— Зачем три раза в стайку бегала? — спрашивал Костромин у Надежды. — Не нужно это. Серьезно. Ни к чему. Нехорошо могут подумать. Да вот Родион-то скажет — для него ты это бегаешь. Ведь ты у нас невеста. Осенью к Дмитрию уйдешь на кордон.
Так же тихо, бесстрастно ответила Надежда:
— Сказала уж. Убьешь, так не пойду.
Не заметил, не услышал Костромин этих слов. Продолжал все о том же.
— Говорить с Родионом нечего. Серьезно. У него свое, у тебя свое. Говорено тебе было. Не для красного слова, а так, как есть.
И Надежда знала это, и все на озере знали цену костроминскому слову. Раз пообещал Костромин вырастить на приозерных клочках земли сто яблонь. Пообещал не себе самому, но вслух, при людях. Приезжал по весне на лодочке-долбленке в Талыкчу, и в Белюш, и в Айру, копал ямки, опускал в них тоненькие, волглые деревца и потом долго не мог с ими расстаться, все охаживал, подправлял. Деревца выживали, но чаще гибли. Осенью Костромин сажал на их могилках новые деревца, весной опять сажал. И так уже добрый десяток лет, а может, и два десятка, а кто помнит — говорит, что все тридцать годов. На озере узнали вкус яблок.
Тридцатого числа непременно приносил Костромин в Талыкчу на почту месячный отчет о своих метеорологических наблюдениях. Все равно, стоял ли кроткий май, или пронзительный февраль, или ноябрь с его страшными низовыми ветрами. Упрямый он был человек. И суровый.