«...Ружи! — сказал Слепов. — Помнишь, мы вышли из двухэтажного деревянного дома, и я тебе предложил: «Садитесь. Куда вас свезти? У меня полный бак бензину. Я могу увезти вас на двести километров. Хотите, я вас увезу?» А ты сказала: «Двести километров? Так мало? Вы такой большой, и у вас так мало бензину?» Ты ставила ударения на первых слогах. Говорила и смеялась. В твоем смехе была нежность, и радость, и мудрость. В тебе не было ни единой жесткой, грубой черты. Все в тебе было мягко и совершенно, и дьявольски живо. Я крутил рукоятку своего мотоцикла. Я выжал из него предельные восемьдесят километров. Ты сидела за моей спиной, иногда прикасаясь ко мне. Я был очень усталый, измотанный зноем, заботой, отвыкший от женских прикосновений. Крутил рукоятку, выжимал все, что мог дать заезженный ИЖ».
Слепову нравился такой разговор с венгеркой. Она слушала безответно и благосклонно. Он рассказывал ей не о том, что было тогда в Павлодаре. Какие там были слова? Было лишь чувство тяжести, силы в руках, сжимающих рукояти. И жестокий контроль над руками. Нельзя дать волю рукам. А если дать? А если взять эту девочку, смять ее, стиснуть. Руки большие, пальцы сгибаются плохо. Гладить ее, ласкать, волосы спутать... И медлить, медлить...
А еще что было? Дорога через пшеницу. Взгорки. Вверх, вниз... Холодеющий от скорости воздух...
Потом Слепов лег на ржавую травку и стал смотреть в небо. Это было необходимо ему — смотреть в небо, дать себе отдых.
Теперь, спустя пять лет, лежа на узкой койке в тофоларском интернате, Слепов думал так:
«Если бы я встретил тебя, Ружи, я бы сказал тебе: «Помнишь, что было? Близко от нас зрела пшеница. Небо подрагивало под солнечным напором, высилось, голубело. Все было огромно в мире, незыблемо и неподвластно смятению. Все было так, как нужно. И были мы с тобой. Ты сказала мне: «Ростислав, вы, кажется, уже уехали на двести километров от реальности». Ты сказала не «вы», а «ви». И делала ударения на первых слогах: «у́же у́ехали...» Я сказал тебе: «Может быть. Это ничего не значит. Еще весь бензин цел. Садитесь, поедем вместе». Ты вдруг сказала серьезно: «Я бы поехала, Ростислав. Да. Ви такой большой. С вами не страшно ехать. Но мне надо ехать в Москву. А потом в Венгрию...» Я сказал: «Вам нравится у нас в России?» Ты ответила: «Да. Мне очень нравится».
— Ростислав! — вдруг позвал Гриша. — А фамилию той венгерки ты помнишь? Спроси у нашего венгра, вдруг он с ней знаком?
— Не помню. Да, собственно, я и не знал ее толком.
— Наверное, Урбан. У них в каждом фильме обязательно хоть один Урбан да есть.
— У нее была какая-то особенная фамилия. Что-то вроде Рио-де-Жанейро...
Огонь в печке погас. Чайник умолк.
— Нет, — сказал Слепов. — Не буду я ни о чем спрашивать этого венгра. Всё это блажь в общем. Да, а все-таки знакомство мое с венгеркой кончилось очень грустно.
Он вспомнил, как оно кончилось. Как он гонял на ИЖе по городу, хотел купить шампанского. Нигде его не было в тот день. Но он достал. Они пили шампанское в комнате Витьки Еремина. Венгерка пела маленьким, верным голосом песенки по-венгерски, по-испански, по-французски и по-русски, конечно. Она смотрела на Слепова и тихо, радостно смеялась. Говорила: «Какой ви большой! Как ви все это едите и пьете!»
Слепов сидел неподвижно в тот вечер и говорил совсем мало. Потом свез ее на вокзал. Опустился рядом со своим мотоциклом на цоколь ограды. Близко шумела и торопилась вокзальная жизнь. Ему не нужно было все это: шипение пара, фырчанье машин, радиоголос вдали над путями, людская толкотня...
Ружи стояла с ним рядом недолго. Он не видел ее. Только чувствовал, что она стоит. И чувствовал, как все безнадежно теперь и кончится скоро.
— Ростислав, — позвала Ружи. — Мне уже надо идти... Ростислав!
И он пошел с ней рядом, глядя в асфальт и сутулясь. Возле вагона он сказал ей:
— Ружи, останьтесь. Вы поедете завтра. Я вам все оформлю с билетом. Поменяю. Не уезжайте...
Она сказала:
— Я была очень рада узнать, что в России живете вы. Но у меня есть Венгрия. Я не могу не ехать сегодня в Венгрию.