Но что же увижу я?
На всем протяжении показа «Духа 76-го» я как бы краем глаза наблюдал то, что видели на экране зрители, но гораздо ярче воспринимал свой собственный фильм, который намного живей и убедительней показывал события, приведшие к американской революции. Старый фильм иллюстрировал идею, он был исторической реконструкцией с пропагандистским уклоном, а мой показывал обычных людей, что, на мой взгляд, впечатляло намного сильнее. Буду ли я и дальше смотреть то же самое, или меня перенесут в мощную картину, созданную Эйзенштейном, – идеологизированное изображение восстания 1905 года на черноморском флоте? Фильм примечателен использованием в массовке настоящих солдат и матросов, потрясающим изображением каменных львов, оживающих при виде революции, новаторским монтажом и удивительной музыкой. Очевидно, нет: я снова обнаружил, что смотрю и воспринимаю два фильма сразу, и мой начался в относительно мирном Нью-Йорке.
Нью-Йорк поначалу равнодушно отнесся к революционным выступлениям; этот теплохладный город в 1776 году я сейчас и наблюдаю. Тогда в городе жило много голландцев – британских подданных, но в глубине души все же голландцев. Многие из них распоряжались значительными деньгами. Одним из таких людей был старый Клаас ван Сомерен, полуюрист, полубанкир и на сто процентов финансист; именно в его надежных руках находится капитал Анны Вермёлен-Гейдж. И потому, когда майор Гейдж пал смертью храбрых, именно к ван Сомерену обратилась Анна за советом, и банкир дал ей совет банкира: не шуметь, не паниковать и ни в коем случае не действовать второпях. Деньги говорят очень внятно, а ван Сомерен заботливо хранил для Анны большие суммы.
Анна – богатая наследница; это на ее доходы майор жил гораздо шире, чем позволяло майорское жалованье. Конечно, по закону, по тому самому закону XVIII века, который делал жену собственностью мужа, все, что было у Анны, принадлежало майору. Однако он мог получить доступ к состоянию жены только через старого Клааса, который был чрезвычайно дружелюбен, но не очень разговорчив. У него было свое мнение о способности английских солдат обращаться с деньгами, и он ежеквартально вручал майору солидные суммы, но никогда не давал полного отчета о том, чем располагает Анна. Отец Анны, Пауль Вермёлен, был близким другом Клааса ван Сомерена, и законник твердо решил охранить интересы своей подопечной, которая также приходилась ему двоюродной племянницей, – голландцы очень серьезно относятся к такому родству. Поэтому майор, невинный в финансовых делах и склонный доверять юристам, так и не узнал ни о принадлежащих Анне закладных, ни о богатых фермах в Гринбуше, вверх по Гудзону, которые Анна сдавала в аренду и получала с них значительный доход. Точнее, получала не она – эти деньги собирал старый Клаас и складывал в очень прочные сейфы у себя в конторе, в мешочках, к которым крепкой проволокой были прикручены бирки с именем Анны. Далеко не все эти мешочки – если точнее, то меньше половины – ушли на то, чтобы подсластить жизнь майора.
Анна поразилась, узнав от старого родственника, сколько у нее денег. Это открытие в значительной степени осушило ее слезы, что, однако, ее нисколько не порочит. Овдоветь – весьма прискорбно, и Анна искренне любила мужа. Но есть большая разница между положением богатой вдовы и положением нищей солдатки, оставшейся без гроша и надеющейся на казенную пенсию. Теперь Анна утирала слезы платочками из лучшего батиста, а старый законник Клаас размышлял о том, что деньги служат отличной заплатой на разбитый башмак. Старик не был жесток, но, как многие люди, через которых проходят большие суммы, смотрел на человеческие чувства не без цинизма.
(8)
Внешняя канва жизни Анны практически не изменилась. Нью-Йорк принимает новую республику равнодушно и без спешки. Конечно, горожане понимают: у них на глазах родилась новая нация, но пока неизвестно, выживет ли младенец. Главнокомандующим американскими силами назначают Джорджа Вашингтона; известно, что, когда он служил британцам, его презирали и обходили повышением; люди с мелочной душой уверены, что он из-за этого озлоблен на Англию, а великодушные считают, что он выше подобных дрязг. Никто не отрицает, что он благородный человек, чего нельзя сказать обо всех подписавших знаменитую Декларацию. Но достанет ли у него сил выстоять в войне против обученных войск? По слухам, при виде кое-кого из солдат своей армии он в отчаянии воскликнул: «И с этими воинами я должен защищать Америку?» Я могу его понять; в моем фильме показали и их.
По сравнению с британцами, слаженно, как марионетки, выполняющими ружейные приемы, марширующими в ногу и четко заступающими на караул, американские солдаты похожи на мешки соломы. Просто не было времени их муштровать, да и вряд ли они подчинились бы подобной дисциплине. Но они обладают собственным духом, и он грознее, чем до сих пор думали британцы. Эти деревенские парни – отличные стрелки, да еще перезаряжают так быстро, что британцам за ними не угнаться. Они воевали с индейцами и научились тому, что сейчас называют партизанской войной; это раздражает и приводит в отчаяние регулярные войска, привыкшие сражаться по учебнику. В генеральном сражении – например, при обороне Нью-Йорка – британцы точно знают, что делать, и одерживают победу. Однако они не готовы к встрече с толпой, которая называет себя «Сыны свободы» и умудряется сжечь полгорода. В Бостоне британцы на горьком опыте узнали, что стрелять в толпу не рекомендуется. В суматохе при столкновении с повстанцами, не одетыми в форму, откуда британскому офицеру знать, кто здесь опытный разжигатель беспорядков, а кто – просто любопытный горожанин, растерявшийся в толкучке, подобно Криспу Аттаксу? Пускай честные люди держатся подальше от толпы сброда, и ничего с ними не случится.
Американцы тоже злы. Британцы возмущаются партизанщиной американских войск; но и американцы возмущены – тем, что генерал Хау прибег к помощи наемников-гессенцев. Тысячи немцев сражаются на стороне Британии. Когда брат восстал на брата, разве порядочно – впутывать в дело чужаков? Обида еще сильней оттого, что гессенцы (на самом деле не все они гессенцы, но все – из немецких княжеств) оказались отличными бойцами, не такими сонными, как британские солдаты, а их отряды егерей вообще лучшие среди двух армий. Конечно, то, что Британия впутала в дело иностранцев, невыносимо, и обида американцев растет. Легко ненавидеть генерала Хау, воплощение британского высокомерия, но его боятся меньше, чем фон Ридезеля, брауншвейгца, который не стесняется перенимать приемы у врага и быстро обучает свои войска скорострельному огню. До американцев понемногу доходит: это настоящая война, а не просто семейная ссора, и если воюешь нечестно, против тебя будут воевать так же нечестно. Обе стороны начинают понимать, что любая война – грязное дело и что благородные деяния воинов под стенами Трои, так хорошо изученные многими офицерами с обеих сторон, имели место исключительно в воображении Гомера. Как обычно, тяжелее всего приходится простым солдатам, сроду не слыхавшим о Гомере.
В общем, заварилась ужасная каша, и Анна, как многие женщины, не понимает, зачем мужчины заварили такую кашу и теперь не способны ее расхлебать. Анна знает только, что город Нью-Йорк сильно пострадал, но генерал Хау и его люди держат ситуацию под контролем – насколько вообще можно контролировать город, в котором столько жителей склоняется на сторону противника. В городе начинается нехватка провизии, но Анна от этого не страдает: она может покупать продукты по любой цене, был бы подвоз. Клаас ван Сомерен по-прежнему советует не шуметь, не паниковать и не действовать второпях, и Анна очень осмотрительно следит за своими речами – даже в обществе доверенных голландских друзей, которые точно так же осторожны в ее присутствии. Надо просто подождать, и все успокоится.
(9)
Но ничего не успокаивается. Нью-йоркская колония (не путать с городом Нью-Йорком) приняла Декларацию независимости, и, по всеобщему мнению, жители города ждут не дождутся, чтобы британцы его оставили. Роджер, уже достаточно взрослый для самостоятельных вылазок на разведку, смотрит, как валят и оскверняют позолоченную статую Георга III на лугу Боулинг-Грин, и сердце британца кипит гневом в груди юноши. Его отец слушал, как «Янки Дудль» исполняют в насмешку над американскими войсками, но теперь Роджер слышит эту песню повсюду: она стала американским патриотическим гимном, и в ней все время появляются новые возмутительные куплеты. Но молодые патриоты Британии сочинили свои слова, и однажды Анна слышит, как ее сын распевает на улице:
Роджера секут за исполнение неприличных песен. Точнее, Анна приказывает Джеймсу выпороть мальчика, а Джеймс – они с Роджером старые приятели – вступает с ним в заговор и сечет громко, но безболезненно. Впрочем, это все равно удар по самолюбию, и Роджер дуется. Он уже выработал понятие, кто на чьей стороне, и считает, что женщинам нечего совать нос в мужские дела. Элизабет, которая подслушивала, вместо того чтобы вышивать, интересуется, что значит «хлыщ».
– Это значит быть франтоватым до напыщенности, как прапорщик Ларкин, – объясняет Анна.
Она негодует, когда через несколько недель становится известно, что прапорщик Ларкин купился на деньги янки и перешел в войска мятежников, обучать их оружейным приемам. Это не единичный случай, поскольку британцы платят не очень щедро.
Я наблюдаю все это, время от времени краем глаза поглядывая на «Броненосец Потемкин»; главная идея фильма – в том, что любой мятеж хаотичен и сулит беду непричастным, у которых нет возможности убраться подальше. Восставший Каин в слепой ярости наносит удары наугад. Роджер знает, что по ночам банда хулиганов, зачернив лица, чтобы их не узнали, бьет окна в домах лоялистов, – а ведь оконные стекла очень дорогие. Приходит роковой день, когда Джеймс, привратник и слуга, слишком громко ругает американцев в таверне за манеру драться нечестно; он не замечает трех человек, сидящих в углу. Назавтра они подстерегают его в засаде и приводят банду, которая вываливает Джеймса в смоле и перьях и таскает на шесте по тем улицам, где жители сочувствуют американцам. Джеймс кое-как доползает до дому; он очень плох, и Анна со служанками выхаживают его две недели, прежде чем он опять может работать.
Сейчас мы знаем о наказании смолой и перьями только из поговорки, но на самом деле оно было чудовищно унизительным и опасным для жизни. Если тело жертвы слишком обильно мазали горячей смолой, это могло ее убить, так как кожа переставала дышать. Перья служили чисто декоративной цели, но когда полуголого мужчину тащили верхом на шесте, это могло навеки оставить его без потомства: шест врезался в тело, а носильщики еще и трясли его, чтобы жертву кидало вверх-вниз. Смолу можно было оттереть скипидаром, но слишком щедрые дозы скипидара могли обжечь, и потому обычно использовался уксус. Смола смывалась медленно и болезненно; любой растворитель в слишком большой дозе оставлял на коже плохо заживающие раны, хоть Анна и не жалела портера в качестве лечебного средства. Отбитую мошонку можно было лечить разве что примочками, да и их польза была сомнительной. Толпа ухала и кричала в восторге при виде такого зрелища, ибо перед ней было пугало, курица размером с человека, создание, отверженное ближними, а потому – достойная забава для Каина. Но несчастная жертва, когда ее бросали, натешившись, оставалась калекой до конца жизни. Даже когда индейцы снимали с человека скальп, это было не так тяжело: рана от срезанного клока волос заживала, а мода на парики позволяла скрыть увечье. А вот жертва смолы и перьев могла считать, что ей повезло, если она всего лишь осталась одноглазой, хромой и сломленной духом.
Мне стало дурно, когда я смотрел, как истязают Джеймса; я попытался закрыть глаза, чтобы не видеть, и обнаружил, что не могу. Не знаю, какая сила показывала мне этот фильм, но она явно решила, что я должен увидеть его весь.
Об очень многих сторонах тогдашней жизни я никогда и не задумывался. Среди людей XVIII века удивительно часто попадались низкорослые, почти карлики; и еще – совсем молодые, не достигшие двадцати лет, но уже вовсе беззубые или с полным ртом гнилых пеньков. Простонародье почти поголовно утешалось жеванием табака, от коего сплевывало весьма обильно и не разбирая места. У входа в церковь Святой Троицы в воскресный день мостовая была загажена табачной жвачкой, которую выплюнули прихожане, прежде чем занять свое место в храме. И по этой отвратительной жиже волочились длинные юбки дам.
Я много видел фильмов, действие которых происходит в XVIII веке, и теперь понял, насколько успех фильма зависит от художника по костюмам: одежда людей, на которых я смотрел сейчас, казалось, сшита не портными, а обивщиками мебели, знающими о форме человеческого тела с чужих слов и никогда не видавшими живого человека. Многие бедняки носили одеяния неимоверной древности: на улицах попадались фраки с квадратным выемом спереди, кожаные бриджи и даже шляпы с остроконечной тульей, по моде столетней давности. Шляпы эти были касторовые, практически неуничтожимые; разве можно выкинуть такую ценную вещь? Богатые же одевались дорого, но не элегантно, за исключением офицеров – британцев и гессенцев, чье обмундирование шилось в Старом Свете. Анна, обеспеченная женщина, могла позволить себе одежду самого лучшего качества; но ее платья были такими жесткими, что стояли без поддержки, и еще она всегда надевала не меньше четырех нижних юбок, в том числе обязательно одну из плотнейшей огненно-красной фланели. Но панталон Анна не носила, по моде своего времени; я узнал об этом, оказавшись свидетелем сцены, которую предпочел бы не видеть.