Новый поворот

22
18
20
22
24
26
28
30

Под черепом тихо разрывается бомба. Ну вот и все. Если это КГБ, если Глотков давно их пасет, если Геля пропал не случайно, значит… Да, он, Давид Маревич, Посвященный и просвещенный Владыкой, бессилен что-либо изменить в такой ситуации. Против лома нет приема.

А Петр Михалыч тем временем, адресуясь преимущественно к Алевтине Ивановне, в который уж раз на памяти Давида жалуется на свои крайне неудобные имя и фамилию.

— Представляюсь: Глотков. Мне говорят, понятно: как композитор. Да нет, говорю: композитор — ГлАДков, а я ГлОТков Петр Михайлович. А, говорят, как Достоевский! Да нет же, говорю, Достоевский — Федор Михайлович, а я Петр…

И тогда Давид разворачивается, как сомнамбула, громко прощается, глядя в пространство, и уходит, оставляя всю семью Вергилия Наста на попечение композитору Достоевскому.

— Я позвоню вам, Давид! — кричит вдогонку Вера.

Не позвонит. Он это знает наверняка. Не позвонит.

И не позвонила. А он опять не спал всю ночь.

Восемнадцатое августа. Семь сорок утра. Геля звонит сам. Как ни в чем не бывало. Голос абсолютно трезвый:

— Дейв, касса открывается в восемь, я уже не успеваю, тебе там ближе…

И не завтракая, не умываясь, натягивая майку и застегивая ширинку на лестнице, — бегом. Международная авиакасса на Петровке. Оказался в очереди седьмым. В девять пятьдесят уже свободен. Дату вылета поменял (на двадцать второе, причем через Питер, из Москвы по четным в Голландию не летают), да вот билета не получил. Все несколько сложнее оказалось: штраф — двадцать пять процентов стоимости — принимают только по безналичному расчету. Во идиотизм-то! Кому расскажешь — не поверят. В общем, конца истории не видно.

В состоянии легкого отупения с примесью прямо-таки мальчишеской гордости от сознания важности выполняемого дела, Давид доходит до площади Ногина и от метро звонит Геле. Но автомат глотает единственную двушку, и тогда, вопреки всякой логике, он едет на Звездный бульвар.

Он уже готов не застать там никого, или застать полную квартиру трупов, или…

Нет, у Гели все нормально. Приезду Давида старший товарищ не удивляется. Они вместе завтракают. Говорят о всякой чепухе и упорно обходят скользкие вопросы. Геля иногда держится за сердце и даже не курит. Похоже, ему теперь действительно плохо. Курит только Давид, Геля за компанию выползает на балкон. Стоит, тяжело привалившись к стене. Давид разговаривает с ним почти как с ребенком: «Все будет хорошо, Геля», «Ты не расстраивайся, Геля» и прочие подобные благоглупости.

Так что же, ничего и не было? Было. Меня, брат, не обманешь!

Давид не глубоко, не насквозь, но читает мысли Вергилия. Собственно, в самом верхнем слое — там и читать особо нечего: апатия, раздражение, тошнота, недовольство всеми и всем. Но Давид напрягается и видит вчерашнее. Видит…

Геля покупает у метро в ларьке бутылку очень хорошего французского коньяка, рублей за триста, а потом, высосав ее до половины в кустах за детской площадкой, бросает… нет, задумавшись на секундочку, аккуратно ставит на землю и уходит, уходит далеко, очень далеко, он уговаривает себя не пить, не пить сейчас, не пить сегодня, не пить завтра, не пить вообще никогда, он ходит кругами по Москве, и сначала круги расширяются, расширяются, а потом становятся все уже, уже, все ближе, ближе к тому месту, где он оставил ЕЕ, он сжимает кольцо, он возвращается, уже темно, совсем темно, а бутылки нет. Нет! НЕТ!!!

И тогда он покупает в ларьке самую дешевую водку. И пьет ее из горла в чужом подъезде, и, плача, разбивает о перила едва ли не полную бутылку…

Они беседуют о какой-то чепухе, и Давиду уже почти удается докопаться до третьего слоя, до причин, заставивших Вергилия пить. Жутким, могильным холодом веет от этих причин…

Но тут Геля говорит, вздыхая и морщась:

— Дейв, ты меня извини, я пойду лягу.