— Стало быть, все это ничего для тебя не значило?
— Госпожа фон Шёнборн… — начал Ланц строго, и он вскинул руку, остановив сослуживца на полуслове.
— Нет, Дитрих, погоди, — чуть сбавив жесткий тон, возразил Курт негромко. — Постой, я отвечу; это, в конце концов, правилам не претит.
Маргарет впилась в него взглядом — с ожиданием, надеждой, отчаяньем; он вздохнул:
— Для меня все, что было, значило и значит много.
Курт внезапно осознал, что в эту минуту, когда заговорил о самом основном, о самом болезненном, голос вдруг похолодел совершенно, а главное, никак не выходило понять, отчего — оттого ли, что впрямь все ушло, растаяло, умерло, или же сам собою в нем, Курте Гессе, пробудился следователь, говорящий сейчас всего лишь с арестованной…
— Это были лучшие несколько недель в моей жизни.
Слова выстраивались сами, и мысль отмечала, что именно их и нужно говорить, что человек напротив ждет и желает именно этих слов…
— Видеть здесь тебя, говорить то, что говорю — тяжело и неприятно.
И никак не получалось осмыслить, игра ли это, уже привычная и обыденная, или спокойствие его неподдельно.
— Но, — оборонил он, и Маргарет вздрогнула, выпрямившись и вжавшись в себя разом, — это не будет влиять на мои решения. Не от этого будет зависеть моя добросовестность. Я допускаю твою невиновность как вариант, потому что
Маргарет отозвалась не сразу — отведя взгляд, сморгнула влагу с ресниц, дыша осторожно, точно бы пловец, окунувшийся в воду до самого лица, и, наконец, улыбнулась — слабо и напряженно:
— Не так, как я ожидала.
— Но другого ответа ты не получишь, — развел руками Курт. — А теперь, прошу тебя, давай не станем продолжать этот разговор, бесполезный и тяжелый, в первую очередь для тебя. Я буду задавать тебе вопросы, Маргарет, и прошу ответить на них. Ты ведь знаешь сама — для тебя же лучше, чтобы твои ответы были правдой; в последнее время я часто говорил это, но, наверное, никогда еще с такой искренностью. Это — понятно?
— Госпожа фон Шёнборн, — вмешался Ланц, когда ответа не последовало, — хочу также заметить, что уже сегодня в вашем доме в Кёльне и в вашем замке будет проведен обыск. Вы ведь знаете, искать мы умеем. И все, что будет обнаружено, лишь усугубит существующее положение, если вы будете отнекиваться и впредь. Прошу вас, подумайте — ведь то, что вы сделали, не столь страшно, чтобы так упираться. Вам не грозит смерть, не угрожает изгнание, тюрьма или нечто в этом роде, и ваше молчание…
— Вот как? — с внезапным бессильным ожесточением оборвала Маргарет. — А как бы вы себя чувствовали, майстер инквизитор, если бы вам грозила «всего лишь» моя участь? Я не могу запереться лет на пять в монастырь на покаяние, и я не десятилетняя торговка, чтобы позволить себе роскошь быть прилюдно высеченной!
— По-твоему, скрыто, в нашем подвале — лучше? — столь же жестко уточнил Курт, и она вскинула голову, зло улыбнувшись:
— Тебя это возбуждает?
— Брось, Маргарет, — покривился он устало. — Я понимаю, чего ты добиваешься, уводя разговор в сторону. Вскоре весть о твоем аресте дойдет до герцога, и ты надеешься на то, что он не бросит свою единственную племянницу Инквизиции на растерзание. Князь-епископ — вторая твоя надежда; с такой родней, убеждена ты, тебе надо лишь ждать; и ты ждешь. Тянешь время. Пытаешься вывести нас из себя, чтобы на тебя махнули рукой и увели в камеру, а время между тем будет идти. Ты понимаешь, что более жесткие методы к тебе применить нельзя; но, Маргарет —
— Я не стану отвечать, — вдруг тихо, но решительно и твердо сказала она —, словно минуту назад не было готовых вырваться слез в этих глазах, будто голос этот только что не дрожал и не пресекался. — Я имею право требовать дополнительного расследования, и я требую. Я имею право привлечь свидетелей для своей защиты, и требую призвать как свидетеля герцога Рудольфа фон Аусхазена. А до тех пор я не произнесу ни слова.