– Мои вещи, пожалуйста, захватите… – Лукаш сунул руку в карман и достал купюру. – Там моя сумка… потом винтовка, завернутая в тряпку, «кольт» под водительским сиденьем… и еще пистолет во-он там… возле бордюра… – поднимите, пожалуйста… это очень важно… из него подстрелили меня и генерала…
– Полиция разберется, – сказал врач, но купюру принял и спрятал в карман.
– Полиция – она такая… – согласился Лукаш. – Она… она разберется…
Что-то случилось со зрением Лукаша – мир вокруг расплылся и потек, превращаясь в багровый водоворот.
– А я сейчас упаду, – сказал Лукаш. – Честное…
…Руки онемели, их слишком крепко прикрутили к спинке стула. Да и стул очень жесткий, не прошло и пяти минут контакта с его сиденьем, а задница Лукаша уже почти совсем онемела. Странно, что Лукаша волнует это. Дискомфорт седалища должен был совсем потеряться на фоне предстоящего расстрела, но ведь поди ж ты…
Может, попросить, чтобы расстреляли стоя? Какая им разница? Им нужно расстрелять одного неверного, а сидя или стоя… Хотя да, Лукашу доводилось видеть хронику, как янки во Вторую мировую в Италии изловили боевых пловцов и, без суда и следствия, вот так и расстреливали, сидя. И получалось очень зрелищно. Убитый не падал, уходя из кадра, а позволял зрителям полностью насладиться всеми деталями казни.
Пуля бьет человека в грудь, он дергается всем телом назад, но стул стоит устойчиво, руки привязаны крепко… Видно даже выражение лица у покойника… При очень большом желании особо изысканные эстеты могут покадрово наблюдать, как ожидание на лицах итальянских боевых пловцов сменяется гримасой боли, а потом смерть фиксирует агонию… смерть и киноаппарат.
Вот и Лукаш умрет показательно.
Нет, в чем-то эти ребята с автоматами правы… Даже тот мужик, похожий на чиновника среднего звена, тоже прав, Лукаш заслужил смерти. Но тем более обидно умирать не за десяток ученых, которых Лукаш с группой настиг и уничтожил в лаборатории, а потому, что ты неверный и просто европеец, подвернувшийся под руку.
Вот сейчас мужик в запыленном двубортном костюме и шляпе закончит разговор по телефону, спрячет мобильник в карман, аккуратно смахнув с него песок, принесенный ветром, и отдаст команду стрелкам.
Сколько раз Лукаш уже прошел через это? Тысячу раз? Все уже знает с точностью до минуты, успел пересчитать и помнит, сколько пуговиц на пиджаке чиновника, сколько гильз лежит возле машины – четыре – заметил, что из-за дома выглядывают дети, двое мальчишек, и ждут, когда же, наконец, будет стрельба.
Лукаш все помнит и должен бы знать, даже во сне, что останется жив, что пули его пощадят, обязан помнить, ведь помнит же, что переводчик раз за разом вытирает лицо носовым платком, а над телом убитого оператора вьется двенадцать мух… Сколько мух и про носовой платок помнит, а то, что выживет – нет, никак не может запомнить. И каждый раз – тысячу? – вначале искренне надеется, что расстрел отменят, а потом, когда следует команда «Огонь!», успевает испугаться. Так испугаться, что сердце замирает… замирает… и пропускает мимо себя пулю…
…И, проснувшись, Лукаш, как всегда, пытается перевести дыхание и унять колотящееся сердце. Каждый раз.
Вот как сейчас.
– Черт! – Лукаш попытался встать, но не смог – сил не было.
Лукаш открыл глаза – потолок. Белый, дырчатый. Лампа и пожарный датчик. Глаза закрылись сами собой.
– А у меня – сотрясение мозга, прикинь, – сказал Джонни откуда-то справа.
– Кто бы мог подумать и заподозрить… – ответил Лукаш и удивился, что гадость удалось сказать только шепотом.
– Пытаешься меня оскорбить, – даже с некоторым удовлетворением констатировал Джонни.