— Воистину неисповедимы… Моя «Мона Лиза» в величайшем музее Европы… Невероятно… Там столько недоработано!
— Но… мне кажется, в Лувре будет вывешена совсем другая картина. На ней другая Лиза, мессер!
— Как — другая?
— Сначала я думал, это связано со свежестью красок на только что созданной картине. Но нет! Там будет та же поза, те же руки, всё то же самое, кроме бровей… Однако в ней проступит что-то пугающее, что притягивает и отталкивает одновременно… как беседы о посмертии, о душе и бренной плоти, о том, что никому на самом деле неизвестно доподлинно, но что неизбежно узнает каждый, когда придет его срок…
— Вы хотите сказать, Лизу подменят подделкой?
— Нет, ваше авторство будет полностью доказано.
— Что же тогда? — он взял в руки один из картонов и вгляделся в эскиз. — Вы сказали — «кроме бровей». Что там не так с бровями, Лука?
— Их нет.
— Чем вы это объясните? Веяние моды? Она попросит еще один портрет несколько лет спустя и выщиплет брови?
— Нет, после 1506 года вы с нею больше не увидитесь. А насчет бровей… Мне не довелось побывать во всех эпохах во время работы на станции, но некоторые специалисты у нас рассказывали о том, что в Древнем Египте люди полностью сбривали брови, чтобы обезобразить себя по причине траура…
— Ну, то у предков коптов! Древние все были чудаки почище нашего…
— Да, прямая аналогия не прослеживается. Но иных причин я не знаю, мессер. Поживем — увидим.
— Хотелось бы. Могу представить вашу степень разочарования: вы приходите за ответом, а у меня самого одни вопросы!
Мы засмеялись. В разговорах с Леонардо я прежде побаивался тем, связанных со смертью. Боялся, что однажды он не утерпит и спросит — «когда?» И я не посмею ответить и при этом буду чувствовать себя негодяем: ведь я знаю, а для него это тайна за семью печатями. Но он не спрашивал и даже взглядом не подавал намеков. И однажды я понял, что мессер — не спросит. Человек, который ограничил себя в познании технологий будущего и сделал это волевым усилием, осознанием опасности такого анахронизма, не станет спрашивать о дате собственной смерти. Тогда всё встало на свои места, былая моя зажатость при общении с ним исчезла. Я не знал его полностью, но понимал и тех, кто шел за ним, и тех, кто его ненавидел.
Время шло, и вот в один прекрасный вечер я приехал к Палаццо Веккьо, застав там да Винчи. Сидя на лесах, он расписывал «Битву», а внизу несколько подмастерьев поддерживали огонь в небольших, обложенных камнем, очагах, призванных высушивать фреску. Не тревожа его, я просидел вместе с подмастерьями до ночи, наблюдая за его работой, разительно и принципиально отличавшейся от той, что я видел прежде. Спустившись и разглядев меня, Леонардо удивился и укорил: мол, нужно было подать голос.
— Я не имею исторического права вам мешать, — сказал я, когда мы уже шагали с ним к мастерской. — А теперь хочу поделиться: «адская машина» закончена!
— Святая Мадонна! — с восхищением, какого раньше никогда передо мной не выказывал, остановившись и ухватив меня за плечи, воскликнул художник. — Примите мои поздравления, мой друг! Одного мне будет жаль…
— Чего же?
Он отпустил меня и понурился:
— Я привык к Агни в обличии Луки и не знаю, смогу ли переносить настоящего Луку после того, как вы вернетесь к себе. Мы никогда не говорили с ним о том, о чем говорили с вами, к тому же в некоторых вещах он… слишком ограничен. И… знаете, тяжело расставаться с кем-то, кто, кажется, тебя понимает и кого, кажется, понимаешь ты…