Паноптикум

22
18
20
22
24
26
28
30

Я нашел пропавшего мальчика под Бруклинским мостом – архитектурным достижением, считавшимся одним из чудес света. Он лежал в трубе, по которой вода стекает с набережной в реку. Очевидно, удрав из дома, он забрел слишком далеко, устал и забрался в трубу, где и уснул. А в это время ударил мороз, и он замерз до смерти. Мне было знакомо желание убежать из дома, и, наверное, поэтому судьба мальчишки взволновала меня. Я потряс его за плечо, но он не реагировал. Я вытащил его из трубы и долго сидел рядом с ним. По правде говоря, какого бы крутого парня я из себя ни строил, с трупами я еще не сталкивался. В нашей деревне убили много людей, но они превратились в пепел, развеянный ветром. Я не мог заставить себя посмотреть парню в лицо, боясь, что тогда его образ будет преследовать меня повсюду. Неподалеку я нашел одеяло и, отвернувшись, накрыл им мальчишку. Я был еще так наивен, что думал, будто мертвые чувствуют холод. Чтобы ему было удобнее лежать, я свернул свое пальто и положил ему под голову. Когда я собрался уходить, опять пошел снег, и я радовался тому, что мать мальчишки, которую приведут сюда полицейские, не почувствует ауру смерти, окружающую это мрачное место, а увидит нечто, напоминающее о небесах, – белоснежный береговой склон и своего сына, мирно спящего с моим пальто под головой.

Хочман организовал королевские похороны. Мать мальчика цеплялась за руку Ясновидящего, как будто он был ее спасителем. Все газеты напечатали фотографии на первых страницах. Было ясно, что бизнес Хочмана благодаря этому расцветет еще пышнее, соответственно, возрастет и моя зарплата. В свои двенадцать лет я уже зарабатывал достаточно, чтобы купить себе новое пальто. Отцу я тоже купил пальто, но он ни разу не надел его, оно осталось лежать в коробке у него под кроватью. С тех пор я тратил деньги только на себя.

Вскоре Хочман стал поручать мне самые сложные дела. Я интуитивно чувствовал, куда может пойти отбившийся от дома человек, потому что в некотором смысле и сам был таким. И все-таки я не мог смириться с тем моральным разложением, с каким столкнулся. Я осуждал мужчин, бросивших своих близких, которым они клялись в вечной любви, хотя и себя считал не лучше. Себя я тоже судил строго. Потому-то и знал, как их найти, и стал лучшим сыщиком Хочмана. Я понимал, что значит предать человека.

Закоулки и развалюхи Нижнего Ист-Сайда были, на мой взгляд, тем местом, где хорошему человеку трудно одолеть дьявола. Это было дно общества, о котором честные люди вроде моего отца ничего не знали. Этот мир мог затянуть человека в самый неожиданный момент. Он пытался затянуть и меня. Я делал вещи, за которые мне было стыдно, – в основном на задах пивных, где женщины чуть ли не отдавались прямо на улице. Тем не менее я совершенствовался в сыскном деле – моя бессонница и недоверие к людям помогали мне в этом. Я был бесценным помощником для Хочмана, и он даже говорил, что хотел бы, чтобы у него был такой способный сын. Друзья моего отца и раньше высказывали желание иметь меня в качестве своего сына.

Мне, однако, хотелось этого меньше всего.

Но то, что я видел на улицах, не доставляло мне радости. А отец… Хотя благодаря мне условия нашей жизни улучшились – он не мог бы покупать такие продукты на свою зарплату, – в его взгляде я чувствовал презрение. Поэтому я по-прежнему предпочитал оставаться в одиночестве.

Однажды я забрел на холмы Верхнего Манхэттена, гораздо севернее, чем когда-либо прежде. Город остался позади, за высотами Морнингсайд-Хайтс. Между жилыми кварталами стали попадаться зеленые участки, а затем начались леса, где со всех сторон слышался нестройный птичий хор. Отдельные фермы виднелись на утесах из твердого белого мрамора, до меня доносился звон коровьих колокольчиков, словно я попал на пастбище. Наконец я оказался у широкого водного пространства, где Гудзон сливается с Гарлемом. Голландцы назвали это место Спайтен Дайвил, Дьявольский водоворот. Здесь попадались устрицы величиной с человеческую ладонь, над болотами планировали цапли. Они вили гнезда из веток и сучьев на высоких лжеакациях и платанах. На мостках стояли рыбаки, выуживая полосатых окуней, голубую рыбу, лещей и камбалу, а также хитрых угрей, которых очень трудно поймать. В местах наилучшего клева кружились лодки. Я представил, что было бы, если бы я остался здесь навсегда, жил бы в лесу, питался устрицами и кроликами. Нам запрещалось есть подобную пищу, потому что она была некошерной.

Стоял ноябрь, трава местами покрылась инеем. Мне вскоре должно было исполниться тринадцать, но я знал, что на бар-мицву[9] не буду стоять в синагоге вместе с другими мужчинами и произносить слова молитвы, хотя в те годы, когда я еще был послушным сыном, меня научили древнееврейскому языку, и я знал его очень хорошо. Темные воды реки текли среди бурой листвы, но полная луна освещала все не хуже солнца. Дома как такового у меня не было – весь Нью-Йорк служил мне домом, близких не было тоже, потому что я их покинул. Но в эту ночь, похоже, сбылась мечта, теплившаяся во мне с тех пор, как я потерял веру, – я открыл для себя мир, где не было никого из тех, кого я знал в прежней жизни, людей в черных шляпах, преданных делу, которое больше не было моим, хотя когда-то я тоже хотел вступить на этот путь. Если бы я оставался послушным сыном, то, возможно, спал бы ночью спокойно вместо того, чтобы шататься по улицам и пивным, сталкиваясь с неприятностями и бедами потерявшихся людей, попадая в руки женщин, готовых на все за несколько центов, и не бродил бы по лесам, где в высокой траве расхаживают цапли.

На высоком берегу я заметил какой-то огонек и направился к нему. Возможно, это Бог призывает меня, как он призывал Моисея в пустыне, подумал я. Возможно, он хочет вразумить меня и наказать за мое грехопадение. Я выслеживал людей и крался за ними, как тень. Я фиксировал все их проступки и прегрешения. Я ничем не жертвовал и ничем не дорожил, и в итоге стал одним из тех странных существ, о которых я слышал, големом – соломенным чучелом, пустым внутри. Пробираясь через подлесок, я вспугивал фазанов, которые вспархивали у меня из-под ног. Трудно было представить, что шумные улицы Нижнего Манхэттена находятся всего в нескольких часах ходьбы от этого сохранившегося куска дикой природы. Тюльпанные деревья достигали двухсот футов в высоту. Говорили, что в этих местах водятся даже медведи, которые приходят сюда со склонов Палисадов по льду вместе с лисами, ондатрами, оленями и дикими индейками, когда Гудзон зимой замерзает. Я вспомнил украинские леса, где на деревьях куковали кукушки, а в темноте среди ветвей летали совы. Несколько раз, когда я был еще совсем маленьким, мы с отцом ночевали в лесу. Именно тогда, прислушиваясь к голосам леса, я утратил способность спать спокойно.

Я задумался над причинами моей бессонницы. Может быть, такова была воля Божья? Если бы я мог нормально спать, я не стоял бы в этот вечер на опушке рощи искривленных лжеакаций. Холодный пар моего дыхания поднимался в морозном воздухе. Перед собой я увидел человека в белой рубашке и черных брюках. Голова его была покрыта куском мешковины, создававшей некое темное пространство. Рядом с ним стоял деревянный сундук, наполненный фотографическими принадлежностями – воронками, банками с растворами и реактивами. Там же было ведро с водой для промывки и несколько стеклянных пластинок для печатания изображений. Незнакомец смотрел в окуляр большой камеры, установленной на треноге в траве. Он фотографировал деревья в лунном свете и не замечал меня. В это время послышался шум птичьей драки. Человек вынырнул из-под мешковины и, увидев меня, пришел в гнев. У него была длинная борода и длинные седые волосы, завязанные сзади кожаным ремешком. Он замахал руками, отгоняя меня.

– Уходи! – крикнул он. – Оставь меня в покое.

Но было поздно. Я увидел свет. Все вокруг осветилось. Я хотел посмотреть в окуляр его камеры. Я хотел этого так сильно, что в груди было больно. Там был новый, неизвестный мне мир, мир красоты, благодаря которому я мог забыть все, чего я успел навидаться за то короткое время, что я провел на земле.

ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ я ушел из дома. С собой я взял очень немногое – новое пальто, пару ботинок, которые я купил, и часы, некогда принадлежавшие сыну фабриканта. С ними я не расстался бы ни за что, потому что они напоминали мне, почему я решил идти своим путем. Я сунул пачку ассигнаций под молитвенник отца. Воспользуется он ими или нет – его дело. Я поднял с пола пуховое стеганое одеяло и сложил его, зная, что никогда больше не буду спать на нем. Оно было сшито мамиными руками. Но я прогнал мысли о ней. Жить, цепляясь за остатки сгоревшего прошлого, невозможно. В своих снах я часто оставлял прошлое позади, дверь захлопывалась за мной, и я не мог ее отпереть. И вот я собирался сделать то же самое в реальной жизни. На фабрике юноши моего возраста начинали участвовать в рабочем движении, пытаясь изменить мир, но и их мир я не мог принять, он казался мне тюрьмой. Хочман обходился со мной по справедливости и возлагал на меня большие надежды, но я не предупредил его о том, что ухожу. Не видел в этом необходимости. Если он действительно был таким мастером по розыску пропавших, за какого себя выдавал, ему ничего не стоило определить мое местонахождение.

Имя фотографа было отпечатано на деревянном сундуке с фотопринадлежностями. Его звали Мозес Леви. Он был одним из наших, приехавших с Украины, и в этом относительно узком мире мне было нетрудно его найти. В конце концов, это была моя специальность. Адрес студии Леви отыскался в книгах Соломона, секретаря Хочмана. К услугам фотографа прибегали, когда праздновали свадьбы. Мне вспомнилось, что я вроде бы видел его изящную фигуру, склонившуюся над камерой в Зале любви. В России Леви считался большим художником, здесь же ему приходилось зарабатывать на жизнь, запечатлевая брачные церемонии.

Я направился к реке, в Челси, ибо именно там жил и работал выдающийся мастер – в мезонине над конюшней, который он переоборудовал под мастерскую. Я поднялся по лестнице и постучал в дверь мастерской, но не услышал никакого ответа. Но я так легко не сдавался – иначе не нашел бы ни одного пропавшего. Я постучал сильнее. Я был решителен, и меня нелегко было смутить и сбить с пути. Возможно, мои манеры можно было назвать несносными. Я умел встряхнуть людей и заставить их разговориться, хотя единственное, чего они хотели, – отделаться от меня. Я продолжал стучать в дверь. Спустя некоторое время она чуть приоткрылась, и сквозь щель на меня уставился сердитый глаз старика. Возможно, он узнал меня, а может, просто принял за одного из слишком назойливых посетителей.

– Убирайся! – проворчал он. – Я тебя не приглашал. Тебе тут нечего делать.

Но я так не считал, ибо он указал мне путь. Он открыл мне новый светлый мир, на который не падала тень Ладлоу-стрит и всех тех мест, где я промышлял. После той встречи на реке мне удавалось иногда заснуть на несколько часов, что у меня плохо получалось прежде. Теперь мне снилось, что я фотографирую, и я впервые в жизни ложился, предвкушая сон.

Во сне я создавал свой собственный мир, абсолютно новый. Для начала я стал ночевать за небольшую плату в конюшне, расположившись на сене рядом с лошадьми.

– Смотри, чтобы я не пожалел об этом! – предупредил меня хозяин конюшни, тревожившийся за своих лошадей. В Нью-Йорке в то время было больше конокрадов, чем на всем Диком Западе. Я клятвенно обещал ему, что он не пожалеет, и он, на мое счастье, поверил мне. Уже давно наступила зима, стояли сильные морозы. У меня появился частый сухой кашель. Мне исполнилось тринадцать лет, вид у меня был взъерошенный и, возможно, даже пугающий. Ростом я вымахал в шесть футов два дюйма и был такой худой, что на запястье можно было все кости пересчитать. Хотя я голодал и еще больше исхудал, я весь состоял из мускулов и сухожилий. Темные волосы ниспадали мне на плечи, как принято у ортодоксов, но в первую же ночь на конюшне я остриг их портновскими ножницами так коротко, что череп просвечивал. Таким образом я отметил начало новой жизни. Теперь я был непохож на наших мужчин, чьи длинные волосы и бороды должны демонстрировать их веру и покорность Богу. Пил я из поилки для лошадей, а когда голод совсем одолевал меня, я отправлялся на пристань у Двадцать третьей улицы, ловил там пропитавшуюся нефтью рыбу и поджаривал ее на костре прямо позади конюшни. По ночам я громко кашлял и, наверное, мешал спать фотографу. Булыжные мостовые были запорошены снегом, лошади стонали во сне, и я стонал вместе с ними, несчастный и почти отчаявшийся.

Но однажды утром ко мне спустился сам Мозес Леви. Этот великий человек принес мне чашку чая, хлеба и сыра. Не успев даже поблагодарить его, я попросился к нему в ученики.