Паноптикум

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда она добралась наконец до условленного места встречи с отцом, деревья тонули в пелене тумана. Коралия промерзла до костей, однако внутри нее бурлили эмоции, генерируя особый вид тепловой энергии. Она поняла, что означают те чувства, которые охватили ее, когда она в промокшей одежде пряталась за деревом и с бьющимся сердцем наблюдала за молодым человеком. Морин говорила, что любовь – это то, чего человек меньше всего ожидает. Она настигает его без предварительной договоренности, незапланированная и никем не подстроенная. Именно это произошло с Коралией в эту темную ночь.

Увидев отца, прохаживающегося около экипажа, Коралия почувствовала возмущение. Профессор ни разу не поднял на нее руку, но его недовольство обижало ее, а сейчас он был явно раздражен, что она заставила его ждать до самого рассвета. На небе еще мерцали последние звезды, а в кустах уже просыпались скворцы. Коралия часто спрашивала себя, действительно ли отец ее любит, или его вполне устроило бы, если бы на ее месте была какая-нибудь другая девушка.

– Вот и ты! – воскликнул Профессор при ее появлении. Он накинул на плечи Коралии одеяло. – Я уж думал, ты утонула.

Он торопливо подтолкнул ее к коляске. Возница, которому часто переплачивали за молчание, вероятно, потребует на этот раз двойную плату, ведь до Бруклина они доберутся, когда утро будет уже в полном разгаре. На Уильямсбургском мосту им встретится масса мужчин и женщин, спешащих в этот синий мартовский день на работу и не подозревающих, что мимо них проезжает чудище из Гудзона, которое плачет, глядя на них из окна экипажа, и так хочет быть среди них и стать наконец хозяйкой своей судьбы.

Два

Человек, который не мог спать

Я ПОМНЮ свою прежнюю жизнь, в которой я любил отца и знал, что от меня требуется. Мне дали имя Иезекиль в честь великого пророка нашего народа – имя, означающее «Бог дает силу». Вполне возможно, когда-то оно мне вполне подходило, но, как говорится, Бог дал – Бог взял. Передо мной лежал прямой путь веры и послушания, но, не посоветовавшись ни с кем и даже не обмолвившись никому о своем плане – если можно его так назвать, – я свернул с этого пути и изменил свою жизнь, так и не став тем, кем я мог стать, а, по мнению отца, безусловно, и должен был стать. Временами решение, которое я принял, кажется мне похожим на сон – как будто я уснул одним человеком, а проснулся совсем другим, циничным, незнакомым мне самому и непонятным, преобразившись за одну ночь, словно по волшебству. Некоторые верят, что злые духи могут вдохнуть жизнь в глину и солому и наделить эти объекты неживой природы душой прóклятого человека, так что эти големы бродят среди нас, совращая и доводя до погибели. А если натура человека противится всякой ответственности, то, наверное, можно сказать, что такой человек состоит из огня и воды, и возникает вопрос: тушит ли вода огонь, или же они вместе поджигают самые глубины души? Всю жизнь я гадал, из чего я состою, – есть ли во мне бьющееся сердце или же только солома, и не сгораю ли я напрасно из-за того, чего во мне нет?

Отец привез меня в эту страну с Украины, где представителей нашего народа убивали, поливая снег кровью, только за то, что у нас была другая вера. По всей украинской земле шли погромы, которые на нашем языке означают опустошение, бурю, уничтожающую все на своем пути.

Когда появлялись конники, они не оставляли позади себя ничего – ни вздоха, ни жизни, ни надежды. Моя мать погибла в том далеком краю. Она была одна в нашем деревянном домишке, когда эти дикари прискакали, чтобы сжечь деревню дотла. Не осталось даже тела, которое можно было бы похоронить. Мы с отцом избегали говорить о нашей потере и не произносили имени матери. В пути мы держались в стороне от других, не доверяя никому. Я не помню ни моря, ни корабля, перевозившего нас, помню только горькую воду с ржавчиной, которую мы пили, и хлеб, взятый с собой с Украины, последний остаток прошлой жизни, рассыпающийся у нас в руках. Но русский лес я помню хорошо. Это воспоминание осталось со мной на всю жизнь.

Сначала мы снимали помещение вместе с двадцатью другими мужчинами и мальчиками в многоквартирном доме на Ладлоу-стрит. Туалет находился во дворе. Отопления не было, кроме печки, которую мы топили углем или дровами, если их удавалось найти на улице. В доме было темно, дождь просачивался сквозь дырявую крышу. Некоторые держали во дворе гусей, как привыкли делать на родине. Гуси нередко удирали и бродили по улицам. Повсюду ползали вши и не давали спокойно спать. Перебираясь с одного матраса на другой, они доводили людей до исступления, и никак нельзя было избавиться от этой напасти.

Вскоре отец подружился с другими людьми из нашей деревни, также бежавшими сюда от погромов, которые устраивали дикие русские конники. На родине мы называли наши деревни штетлами, каждая из которых представляла собой обособленный мир, где все мужчины были братьями, а женщины – сестрами. Наши братья сочувствовали нам и помогли найти более приличное жилье на той же Ладлоу-стрит. Это было наше спасение – мы ютились в одной комнатушке, но она была нашим собственным домом. Отец спал на кровати, а я на полу, на отцовском стеганом одеяле, сшитом матерью. Это была единственная более или менее ценная вещь, имевшаяся у нас.

Каждое утро мы читали нараспев одни и те же молитвы, погрузившись в транс и раскачиваясь взад и вперед. Мы носили черные лапсердаки и черные шляпы, поскольку были ортодоксальными евреями, как наши деды и прадеды. На Украине я стал бы раввином, в Нью-Йорке же я ходил вместе с отцом на работу, следуя ему в этом, как и во всем остальном. В нашей деревне его звали Иосифом, здесь он стал Джозефом Коэном, он брался за любую работу с таким же рвением, с каким прежде, будучи талмудистом, изучал заповеди Божьи. Если бы у него были жена и дочери, они бы работали, а отец, как и многие другие ортодоксальные евреи, проводил бы всякий день по двенадцать часов за изучением Торы и молитвами, но это было исключено. На фабрике я сидел на полу, наблюдая за тем, как его ловкие пальцы превращают свертки материи в платья и костюмы. Глядя на него, я научился портняжному мастерству. Я с гордостью подавал отцу иголки и катушки с нитками. Другие мужчины говорили, что хотели бы иметь такого же умелого и трудолюбивого сына, которого ждет большое будущее. Я начал зарабатывать с восьми лет, у меня открылся талант шить хорошую одежду из простой ткани. Так складывалась моя жизнь. И все же, несмотря на тяжелые условия, я не жаловался на судьбу. В кармане я всегда носил молитвенник.

Нам повезло, что у нас была работа. Масса поденных рабочих толпились в ожидании работы в Сьюард-Парке на углу Эстер-стрит и Эссекс-стрит. Проходя мимо них, мы сочувственно качали головами. Они напоминали нам свиней, привезенных на рынок. Но однажды на фабрику, где я работал вместе с отцом и его товарищами, неожиданно приехали хозяева и уволили всех до одного без всякого предупреждения. Это был день, когда моя жизнь разом переменилась, когда я потерял свою душу – или нашел ее, – как посмотреть. Мы были портными и не имели никаких прав, мы зарабатывали достаточно, чтобы не умереть с голоду, но хозяева лишили нас этой возможности. Они набрали вместо нас новых рабочих, только что прибывших из России и Италии, которым можно было меньше платить, – бедняги были готовы работать по восемнадцать часов в день за сущие гроши и смирились с тем, что их будут запирать в цеху, чтобы они не выходили попить воды, перекусить или передохнуть несколько минут. Евреи, отчаянно нуждавшиеся в лишнем центе, соглашались выходить на работу даже по субботам, тогда как мы, ортодоксы, не имели права работать в этот священный день. В нас больше не нуждались, и никакие возражения не принимались. В дверях стояли молодчики бандитского вида, готовые избить всякого, кто начнет жаловаться. Некоторые из уволенных в этот день, придя домой, плакали, другие сразу же пошли искать новую работу, отец же направился на реку.

Я был высок ростом, любознателен и обладал спокойным характером, все время проводил на фабрике или в синагоге. Но в тот день, когда нас уволили, я пошел вслед за отцом к докам в Челси и стал там другим человеком. Что-то внутри меня ожесточилось – а может быть, и освободилось, будто птица вырвалась из клетки. Я потащился за отцом, хотя он велел мне немедленно возвращаться на Ладлоу-стрит. У пристаней собралась целая толпа мужчин в черных сюртуках, многие из них явно были ортодоксальными евреями, друзьями отца, но против них была выставлена целая банда громил, вооруженных кастетами. Громилы умели обращаться с этим оружием, и им не терпелось пустить его в ход. Я старался держаться поближе к отцу. Он заметил меня и крикнул, чтобы я шел домой. Я спрятался за какими-то бочками, надеясь, что он подумает, что я его послушался. И тут случилось это. Отец вдруг взмыл в воздух, словно какая-то странная неуклюжая птица, и полетел с пирса вниз. Раздался громкий шлепок, когда тело ударилось о воду, – этот звук стоит у меня в ушах до сих пор.

Неподалеку портовые рабочие разгружали с судна огромные стальные балки, каждую из них тащила целая дюжина докеров. Услышав шлепок, все они побежали на выручку. Тяжелый сюртук отца распластался вокруг него по поверхности воды, будто черная водяная лилия. Я испугался, что больше никогда его не увижу и останусь один на белом свете, и в панике кинулся к ограждению пирса. Начал было перелезать через перила, чтобы прыгнуть в воду и спасти отца. Плавать я не умел, но в воду я не прыгнул по другой причине. Мне вдруг показалось – и уже не в первый раз, – что отец хочет свести счеты с жизнью. Он часто бродил по лесам, и однажды я обнаружил его там с его веревочным поясом в руках, свернутым петлей. Он внимательно смотрел на ветви дерева, где сидело множество черных птиц. Я схватил его за руку и сказал, что в нескольких ярдах от нас должна быть тропинка – и действительно, я нашел ее там.

Мы столько пережили вместе, и у меня не укладывалось в голове, как он мог бросить меня одного на свете, в этой юдоли печали. Очевидно, он хотел воссоединиться с моей матерью. Очевидно, ему было труднее отказаться от этого, чем от забот обо мне. Тут-то дверца клетки и распахнулась, птица вылетела на волю. В этот момент чувство ответственности перед отцом у меня исчезло. Я решил, что буду заботиться только о себе, что я ничего не должен ни отцу, ни кому бы то ни было еще.

Докеры вытащили отца из воды и закутали его в шерстяные одеяла, но я ушел. Вечером, вернувшись домой, он держался так, будто ничего не произошло. Я тоже делал вид, что ничего не изменилось. Но изменилось все.

Я стал избегать соседей, я больше не считал себя ортодоксальным евреем и, выходя из дома, оставлял свою шляпу под кроватью. Меня тянуло на реку, я увлекся рыбной ловлей. С каждым разом я уходил все дальше от гавани, где синие крабы объедали наживку с крючка, а у рыбы был привкус нефти. Процесс ужения успокаивал меня и давал время поразмышлять. Наблюдая за другими рыболовами, я понял, где следует копать червей, и научился выслеживать алозу в темной воде. В поисках пустынных мест я уходил на самые дальние окраины города.

В те дни я жил словно во сне. Я стал кем-то другим – но кем? Посторонним наблюдателем на молитвенном собрании, сыном-притворщиком, в молчании сидевшим за нашим скудным обедом, мальчиком, не сумевшим спасти отца. Он наконец нашел новую работу и шил теперь женские блузки, а я, как и прежде, работал при нем. Условия работы здесь были даже хуже, чем на первой фабрике. Нам не разрешалось говорить, не разрешалось открывать окна – почти все они были забиты досками. Не было пожарных лестниц, где можно было бы посидеть на свежем западном ветерке. Летом мы изнемогали от жары, зимой надевали перчатки, отрезая у них пальцы, чтобы иметь возможность шить. За стенами возились крысы, я часто прислушивался к ним и, по правде говоря, завидовал их свободному существованию. Мне хотелось бы быть одной из них, бегать по улицам, прячась от людей, и делать все, что мне заблагорассудится.

В цеху было еще несколько мальчиков. С одним из них, Исааком Розенфельдом, я подружился. Мы гладили готовые блузки газовыми утюгами. Пламя в них так бушевало, что надо было действовать осторожно, чтобы не обжечься и не спалить разбросанные вокруг кружева и кисею. Мы с Исааком делились друг с другом едой, которой нам удавалось поживиться, – яблоками или изюмом, – мы крали их с уличных лотков. Разговаривали мы мало, но работали обычно бок о бок. Когда надзиратель проходил мимо нас, Исаак делал непристойный жест у него за спиной, и мы смеялись. Нас объединяло презрение к сытым богачам.