Таинственная самка: трансперсональный роман

22
18
20
22
24
26
28
30

Беломорину закурили и пустили по кругу. Меня ожидало глубокое разочарование: никаких бодлеровских видений, даже никакого кайфа — вообще ничего, кроме травяного привкуса во рту. Прикончив сомнительную беломорину, мы начало ли прощаться. Я уже в куртке стоял в прихожей и ждал, когда Леша распрощается с хозяином. И вот вдруг я почувствовал, что у меня по позвоночнику бежит струйка тепла, огненная змейка, извивающийся сгусток энергии. Все выше и выше и выше. «Как забавно, — подумал я, — только что говорили о кундалини, и вот вам, пожалуйста. Сейчас до макушки дойдет». Последнее было вполне бесстрастной констатацией и вообще последней мыслью, промелькнувшей в моей голове. В следующий момент я не мог сообразить, где нахожусь. — у меня даже на мгновение возникла мысль, что я умер и попал в бардо, промежуточное состояние между смертью и новым рождением. Я даже не понимал, в каком ракурсе я вообще воспринимаю окружающее. Но уже буквально через мгновение глаза сфокусировались, и я вполне осознал, что лежу на полу в прихожей, а склонившиеся надо мной фигуры — отнюдь не прислужники Ямы[42], а Леша с другом, пытающиеся поднять меня. Контроль над телом вернулся, и я вполне уверенно поднялся на ноги к вящему облегчению (моральному и физическому) моих приятелей. После этого мы распрощались и наконец-то вышли на улицу. Чувствовал я себя вполне сносно. Больше никакой «дури», популярной у хиппи и богемной интеллигенции я никогда не пробовал, но чувство жаркой змейки, вьющейся по позвоночнику, запомнил.

Зажегся в небе ясной ночью Южный Крест, Звезды вечерней свет превозмогая И сон вселенной мирно освещая, Мир осеняющий спасенья жест. Забрезжил свет на бархате небес, Рождение зари предвосхищая, И птиц дневных порхающая стая Уж огласила криком сонный лес. Восстало солнце, джунгли в птичьем гаме. Хоть путнику страшна его стезя, Теперь сойти с дороги он не в праве И места нет в его душе отраве. Вперед! Преодолеем ветхое «нельзя», И Свет Фаворский воссияет в славе!

Глава V, в которой наш герой теряет сознание, а в кабинете высокого начальства обсуждается опасное происшествие

Утром я проснулся свежим и отдохнувшим, и первое, что я ощутил, было патологически сильное желание позвонить в Москву Андрею Королеву. Только достаточно энергичным усилием воли я заставил себя отложить звонок и вначале привести себя в порядок и позавтракать. Инна еще спала, поэтому приготовлением завтрака я занялся сам. Попив кофе (не могу без него по утрам — ничего не соображаю), я забрал телефон в свою комнату и набрал московский номер. Ответил мне приятный женский голос, видимо, жены Андрея. На мою просьбу позвать его она ответила:

— А он вчера уехал в Питер.

— Вот как! А я как раз из Питера звоню.

— Так вы позвоните ему по питерскому номеру, сейчас я вам скажу.

Через минуту я уже звонил по городскому номеру. Трубку снял сам Андрей, ничуть не удивившийся, что я ему звоню; более того, он, кажется, воспринял мой звонок как нечто само собой разумеющееся. Я в свою очередь чувствовал, что его голос чарует и завораживает меня, однако это не казалось мне странным, как будто так и должно было быть. Это уже потом, анализируя случившееся, я удивлялся, что не обратил внимания на такое странное обстоятельство. Но в то утро все казалось мне совершенно естественным и натуральным. Андрей сказал, что будет рад увидеться со мной, тем более что он на это и рассчитывал, когда собирался в Питер. В результате он предложил мне встретиться в институте в три часа, лучше где-нибудь в районе читального зала или библиотечного каталога. На том и порешили.

До института я вздумал заехать в поликлинику и взять справку относительно пригодности моего здоровья для психоделической практики: зачем откладывать это дело в долгий ящик? Мне повезло: в поликлинике почти никого не было. Лечащий врач, доктор Чинчакова, вначале вознамерилась было заставить меня сдавать кровь-мочу, но после поднесения ей гонконгского сувенира — маленькой резной фигурки Будды — вошла в мое положение и быстро выписала справочку, что я практически здоров и к психоделической практике по состоянию здоровья годен. В регистратуре на справочку поставили круглую, а не треугольную — так полагается — печать, и я отправился в институт с чувством исполненного долга и чистой совестью. Погода была прекрасная, теплая и безоблачная, и после гонконгской парилки я просто наслаждался приятной прохладой питерского лета в разгаре. Поэтому я решил идти на работу пешком. Перешел Дворцовый мост и мимо Адмиралтейства направился по Английской набережной в сторону института.

Дойдя до Медного Всадника, я задержался, наслаждаясь видом Университетской набережной с Кунсткамерой, Меншиковским дворцом и древними сфинксами, застывшими в своем мистическом трансе у Академии художеств. Я всегда борюсь с автоматизмом восприятия города: надо осознавать окружающую красоту, тогда многие отрицательные моменты нашей питерской жизни померкнут перед катарсисом от созерцания незыблемой стройности гранитного одеяния Невы со всеми его узорами и кружевами.

Как и всегда, взявшись за медную дверную ручку, я вспомнил о своем первом рабочем дне в институте и о своей тогдашней мысли, что здесь я уже до конца жизни. Пока сомнения в ней не возникало. Я с силой потянул на себя массивную деревянную дверь теперь уже позапрошлого века и вошел в прохладный отделанный мрамором холл института. Как и всегда в последние годы, темно и безлюдно.

В кабинете только Елена Сергеевна Воронова — сидит, погрузившись в чтение каких-то выписок. Общаться явно не желала. Я снова спустился вниз и заглянул в кабинет Константина Ивановича. Его тоже еще не было, хотя кабинет и был отперт. Я положил ему на стол гонконгскую мелочь, наменянную на его доллар, и ушел. Теперь он знает, что я в институте. Захочет увидеть — вызовет.

Около часа дня в кабинете появился Серега Соловьев и мы пошли с ним выпить традиционный кофе. За кофе выяснилось, что во время моего отсутствия ничего интересного (или даже вообще ничего) в институте не происходило и рассказывать-то, собственно, и не о чем. Поэтому говорить пришлось мне. Скоро, почувствовал я, от рассказов о Гонконге меня будет тошнить. После кофе Сергей пошел в библиотеку, а я поплелся в свой кабинет, где уже появился Лев Петрович, избавивший меня от повторения гонконгского повествования. Лев Петрович был весьма оживлен и элоквентен — мне с ним было не тягаться. Я взял с полки справочник «Психоделики и галлюциногены» и погрузился в его чтение, имея в перспективе грядущую практику. Около половины третьего я сообразил, что еще не отнес медицинскую справку по назначению, и отправился в институтскую клинику. Однако по пути в клинику мне почему-то пришла в голову мысль, что нужного мне человека там нет, что он наверняка пошел в институт, в отдел хранения психоделических препаратов. Этот отдел был достаточно специфическим местом, хорошо охранявшимся (именно из-за него наш институт обзавелся собственной дорогостоящей службой безопасности, после того как соответствующие функции ушли от КГБ и не были унаследованы ФСБ), но для нас, сотрудников института, вполне доступный: чтобы войти, достаточно предъявить охраннику перед дверями свой институтский пропуск. Мысль о том, что куратор психоделической практики Вячеслав Сидорович Ходоков, находится именно там, а отнюдь не в клинике, переросла в уверенность, которая вовсе не казалась мне тогда странной, напротив, я был уверен, что Ходоков всегда именно в это время отправляется из клиники в отдел хранения.

Поэтому, вместо того чтобы через специальный переход с первого этажа пройти из основного корпуса института в его клиническое отделение, я поднялся на третий этаж по лестнице с чугунными перилами. Эта лестница вела также с площадки второго этажа в библиотеку — читальный зал и каталог, то есть туда, где через четверть часа у меня была назначена встреча с Андреем Королевым. Я постоял минуту на площадке второго этажа, вглядываясь в темневший впереди библиотечный коридор, но ничего там не увидел. Тогда я быстро взбежал по лестнице на третий этаж и остановился перед массивной, покрытой светло-желтым лаком дверью, на которой была прикреплена табличка: «Отдел хранения психоделических и галлюциногенных веществ. Посторонним вход строго запрещен». Нажав на внушительную фигурную ручку, я потянул дверь на себя и вошел внутрь, где продемонстрировал свой пропуск сидевшему здесь за столом с сигнализацией секьюрити. Тот равнодушно кивнул мне, и я устремился куда-то вглубь хранилища.

Что происходило в течение нескольких последующих минут, осталось для меня загадкой: мое сознание как будто отключили. Скорее всего, не найдя Ходокова, я спокойно вышел из хранилища, не вызвав никаких не то что подозрений, а даже просто мыслей о чем-то неладном у охранника. На лестнице же мне стало плохо, очень плохо. Иначе я не могу объяснить, почему память вернулась ко мне в момент, когда Андрей Королев пытался поднять меня с линолеума площадки второго этажа, на который я сполз во вполне бессознательном состоянии. Андрей позднее предположил, что в воздухе хранилища сохранился след какого-нибудь психоделика, который и попал в мои легкие, вызвав потерю сознания и легкую амнезию. Во всяком случае, справку из поликлиники я Ходокову не отдал, ибо эта справка продолжала спокойно лежать в моем кармане. Андрей провел меня в читальный зал и вывел на балкон подышать свежим воздухом. Там я окончательно пришел в себя, и мы с Андреем обсудили возможные версии случившегося, остановившись на изложенной выше. Мне не хотелось больше оставаться в институте, поэтому я поднялся в свой кабинет, прихватил свои вещи и позвонил Константину Ивановичу, чтобы узнать, получил ли он гонконгскую мелочь, и предупредить об уходе на случай, если он будет искать меня. Все оказалось в порядке: Константин Иванович пребывал в благостном расположении духа и не имел ни малейшего намерения задерживать меня в институтских стенах. У зеркала в курилке на первом этаже я нашел Андрея, беседовавшего с одним из наших общих с Сергеем Соловьевым приятелей, и мы вместе с Андреем покинули институт через клинический корпус, в котором я все же зашел к Ходокову отдать справку. Тот спокойно сидел у себя в кабинете и меланхолически взял бумажку, промолвив лишь: «Зайдите через недельку обговорить время и препараты».

После этого мы с Андреем отправились в китайский ресторанчик «Хуацяо», располагавшийся недалеко от Дома дружбы на Фонтанке; это было небольшое заведение, где можно было достаточно дешево поесть, а также поговорить в тихой спокойной обстановке. Оказалось также, что Андрей уезжает очень рано, около половины десятого, так что времени на разговоры у нас оставалось совсем немного.

От беседы с Андреем я получил подлинное наслаждение — давно уже с таким удовольствием ни с кем не общался. Правда, на следующий день я не мог вспомнить никаких подробностей разговора и никаких деталей, делавших его столь содержательным и важным, каким он сохранился в моей памяти. Безусловно, я рассказывал Андрею о гонконгских докладах и о моем восприятии музыки Генделя в контексте мессианской символики образов Иисуса и Саббатая Цеви, а он поддакивал и вставлял какие-то комментарии, казавшиеся мне тогда жутко глубокомысленными. На самом деле, из всего сказанного тем вечером мне запомнилось только рассуждение Андрея о том, что Иисус просто хотел вернуть светозарных драконов в сферу святости, тогда как Саббатай Цеви, обладая природой как драконов, так и Творящих Светов, стремился синтезировать эти природы в единой сути драгоценного Древа, благодаря которому драконы могли бы вернуться в океан абсолютного бытия, а Творящие Светы сумели бы довершить дело тиккуна — восстановление и исправление творения. Но драконам, добавил он с какой-то особенно грустной улыбкой, не нужно ни того, ни другого — вот они так и страдают в безднах техиру.

Проводив Королева на поезд, я вернулся домой, проверил электронную почту, немного побродил по просторам интернета и лег спать, поскольку разница во времени между Гонконгом и Питером все еще ощущалась достаточно отчетливо.

Следующий день, благо он был неприсутственным, я провел дома, занимаясь своей докторской и бродя по Интернету, а через день снова отправился в институт, куда добрался, впрочем, достаточно поздно, часам к двум. Сразу же я почувствовал, что в институте что-то неладно. По-прежнему малолюдно и темно, но в самом воздухе разлито какое-то тревожное ожидание: свойственная нашему заведению атмосфера покоя, пусть даже и несколько застойного характера, сменилась предгрозовым напряжением, сгущением атмосферного электричества, чреватого громами и молниями, грозой и бурей.

Я расположился за столом и разложил перед собой бумаги с грантовыми заявками в РГНФ и фонд Сороса за прошлые годы, чтобы придумать что-нибудь путное на будущий год. По правде сказать, я терпеть не могу гранты и заявки: на мой взгляд, в академической науке люди делятся на две категории — тех, кто работает, и тех, кто хорошо заполняет грантовые заявки, получая соответствующее вспомоществование. Короче говоря, одни работают, другие получают гранты и пишут какую-нибудь лабуду (главное, побыстрее), чтобы за эти деньги отчитаться. Но жизнь есть жизнь, а у сотрудника института РАН она достаточно тяжела и безденежна, так что игнорировать даже грошовые гранты РГНФ не приходится, ибо и эта достаточно жалкая прибавка к зарплате все-таки лишней никак не является. А посему приходится что-то придумывать и подавать заявки, которые, увы, обычно не удовлетворялись («Ведь счастие в любви влечет с собой в игре несчастье», как поет оперный Герман): я, к сожалению, не относился к спецам в области грантозаявления.

Поработать с грантовыми проектами мне, однако, не удалось, ибо в кабинете появился Георгий Леопольдович Тролль, который склонился надо мной и вкрадчиво спросил, не хочу ли я сходить попить кофе. Поскольку это приглашение Тролля означало, что он имеет сообщить что-то важное и конфиденциальное, я решил его не отклонять, а, напротив, принять, и поэтому уже через четверть часа мы с ним сидели в «Пегасе» и прихлебывали ароматный кофе, сваренный якобы по-турецки (на самом деле ничего турецкого, но все равно неплохо). Георгий Леопольдович немного похмыкал и потом потребовал от меня клятву о полной конфиденциальности нашего разговора и неразглашении его содержания. Клятва была принесена, и тогда, отхлебнув кофе еще раз, он начал свое повествование.