Потом мы лежали рядом, и он рассеянно гладил мою щеку указательным пальцем. В комнате было темно, но шторы не закрывали окна, и на ночном небе тучи все так же неутомимо бежали мимо луны.
– О чем ты думаешь, Анна? – пробормотал он почти себе под нос.
– О предательстве, – сказала я.
Генри сонно повернулся ко мне.
– Что?
– Предательство. Я знаю, как оно ощущается.
Я стала смотреть в потолок, изучать трещинки в побелке, в бледном свете луны напоминавшие кровеносные сосуды. Мысли неслись, налетая друг на друга. Если бы только я позволила себе подумать об этом, хоть немного, я и сейчас могла бы ощутить на языке железный привкус – вкус, когда ты предал и когда предали тебя, вкус неудачи, вкус ошибки. Мне нельзя было так думать, я знала, что добром это не кончится. Но мысли бежали своим путем, и я вдруг снова оказалась в том промерзшем насквозь палаточном лагере. Меня вдруг охватило сильнейшее желание рассказать все, все о Кызылкуме, о том, что там, уже под конец, произошло на самом деле, все о том поручении, все о предательстве, которое я готова была совершить, о предательстве, которое я в каком-то смысле совершила.
Генри снова провел пальцем по моей щеке.
– Попробуй поспать, – сказал он, поцеловал меня в щеку.
Повернувшись ко мне спиной, он натянул одеяло на голову и затих. Я все так же лежала, глядя в потолок, и слушала, как дыхание Генри становится медленным, размеренным, глубоким. Вдыхая, он тихонько всхрапывал, и я еще полежала, просто чтобы побыть рядом с ним – еще один последний миг. Потом я встала, оделась и босиком прошмыгнула к выходу. Медленно нажала на ручку, приоткрыла дверь и осторожно двинулась по коридору, чтобы быть убитой.
Когда я вошла на кухню, Катя уже была там, сердито прохаживалась взад-вперед.
– Запри дверь. Я уж и не верила, что ты придешь!
Катя опустилась на колени. На ней был спортивный костюм, и когда она нырнула в свою сумку, я увидела на спине куртки эмблему Ленинградского балета. Это объясняло Катину хорошую осанку, но я предположила, что она ушла из балета довольно молодой, не успев стать изломанной и выжатой – даже сейчас, среди ночи, в ее движениях не чувствовалось ни боли, ни скованности.
– Когда ты бросила танцевать? – спросила я, в основном чтобы сказать что-нибудь.
– Ты правда хочешь завести светскую беседу? – тихо фыркнула Катя.
Я села на пол рядом с ней и стала молча ждать. Катя вынимала из сумки шприцы, иглы, стеклянные пузырьки, повязки – все это она аккуратно раскладывала ровными рядами на небольшом полотенце, которое, по моим предположениям, было больнично-зеленым, но в темноте трудно было разобрать цвет. Я взглянула на инструменты и передернулась.
– Ложись на спину, – прошептала Катя. Я подчинилась.
И вот все началось. Катя достала какую-то удивительную подушечку для печатей. Натянула резиновые перчатки и по одному стала прижимать пальцы к подушечке. Потом взяла меня за горло и слегка надавила, чтобы ногти глубже вошли в кожу.
– Подвигай головой, иначе синяки получатся не как настоящие.
Я послушалась; Катя удерживала меня мягко, но решительно. Закончив, она взяла карманный фонарик, посветила мне на шею и удовлетворенно кивнула.