Четверо

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ну, до него был другой. Того тоже посадили.

– Воровал?

– Воровал. Посадили, вот дачка и запустовала. Вы же знаете, как сейчас. Разбираются быстро. Слушайте… – Он пристально вгляделся в петлицы Введенского. – А зачем вас сюда-то из Ленинграда направили?

Введенский пожал плечами:

– Кадры нужны. Как видите, пригодился.

Они стояли у ворот перед короткой каменной тропинкой к крыльцу. Введенский поднял голову вверх, прищурился от жаркого злого солнца и почувствовал, как едкий пот со лба затекает в глаза. Вытер лицо, осмотрелся по сторонам – чуть поодаль, возле небольшого деревянного домика с правой стороны сидел на крыльце, опираясь подбородком на палку, маленький, совершенно лысый старичок с сухим сморщенным лицом. Он смотрел в их сторону.

– А это, – Введенский кивнул на старичка, – тот самый дедушка, о котором говорил Охримчук?

– Да, да, – сказал Колесов. – Он тут уже лет пятнадцать живёт, почти глухой, безобидный. Он странный очень. Вроде русский, приехал то ли с Брянщины, то ли из-под Калуги, а зовут его Исмаил. Ислам, говорят, принял. Делает намаз, всё как полагается. При этом ест свинину и не носит тюбетейку. Почти ни с кем не общается, с ним заговоришь – а он улыбается, и улыбка у него такая беззубая, не поймёшь – поздороваться с тобой хочет или проклинает тебя. Вы с ним потом поговорите, конечно, хотя вряд ли это что-то даст.

Старик продолжал смотреть в их сторону, опираясь подбородком на свою палку, а затем вдруг приподнял голову и приветливо помахал им рукой, приоткрыв в улыбке беззубый рот.

Введенский посмотрел на старика, сунул руку в нагрудный карман гимнастёрки, нашарил смятую пачку папирос.

– Давайте постоим, покурим и зайдём уже в дом, – сказал он Колесову. – Курите?

– Спасибо. – Колесов взял папиросу, чиркнул спичкой и закурил.

Введенский тоже закурил.

Он снова посмотрел на деда – тот продолжал улыбаться и махать рукой. Он махал ровно, медленно и размеренно, будто это не ладонь, а маятник; его и без того сморщенное лицо ещё сильнее изрылось линиями морщин в этой странной улыбке. Полоумный дед, подумал Введенский и снова почувствовал, как пот заливает глаза, и в висках вдруг зашумело, точно от ветра – но ветра не было, деревья вокруг стояли неподвижно, и Введенский понял, что там, дальше, за этим обрывом – море. Наверное, это шумит море, подумал он. Огромное, чистое, красивое море, раз-лившееся ослепительной синевой на весь горизонт, и если он пройдёт этот дом и выйдет на террасу, то увидит его во всём великолепии. Оно будет петь и дышать, переливаться бирюзовым и тёмно-синим, закипать белоснежными волнами у скал – и, наверное, оно будет шуметь даже ещё громче, чем сейчас.

– Этот старик не в себе, – неожиданно для себя сказал Введенский, бросив окурок на землю и затоптав его сапогом. – Пойдём уже в дом.

Гостиная профессора оказалась не такой впечатляющей, какой её представлял себе Введенский, глядя на дом снаружи. Здесь пахло пылью и табаком. Старые пожелтевшие обои, грубый дубовый стол, на котором стояла пачка книг и пепельница, забитая окурками; справа от большой распахнутой двери, ведущей на террасу с видом на море, стоял книжный шкаф, одна дверца которого открылась, и на пол вывалилось несколько толстых томов.

На изрезанном паркете посреди комнаты темнели пятна спёкшейся крови.

Введенский вспомнил фотокарточки и поморщился. Паркет изрезали, судя по всему, ножом – царапины выглядели свежими, и в них затекла почерневшая кровь.

– Мы тут не трогали ничего, – сказал Колесов. – Только убрали тело. Всё как в тот вечер. Такой же беспорядок. Видите, тут явно дрались.

Действительно, в гостиной наблюдались очевидные следы борьбы. Возле дивана стояла тумбочка с патефоном, слегка отодвинутая вбок, патефон тоже сдвинулся с места и нависал краем, чудом не упав. Висевшая на стене возле выхода на террасу картина, репродукция «Девятого вала» Айвазовского, сильно покосилась, и на обоях возле неё тоже виднелись царапины от ножа: здесь крови было больше всего.