— Поскольку ты, Руди, похоже, единственный на планете знаешь об этом начинании Лейбница, можем ли мы допустить, что его затея не увенчалась успехом?
— Ты можешь допускать все, что тебе угодно, Алан, — ответил Руди, — но
Алан оскорбленно вздохнул и наградил Руди многозначительным взглядом, который, как догадывался Уотерхауз, означал «я тебе это припомню».
— Если мне позволят продолжить, — сказал он, — я вообще-то хотел, чтобы вы согласились вот с чем: все в математике можно выразить последовательностью символов, — он взял палку, которой надо было тыкать Лоуренса, и начал писать на земле что-то вроде + = 3) √-1π, — и мне глубоко безразлично, будут это символы Рассела, или Лейбница, или гексаграммы И-Цзина.
— Лейбниц восхищался И-Цзином! — страстно воскликнул Руди.
— Помолчи пока про Лейбница, Руди. Мы с тобой едем в поезде, сидим в вагоне-ресторане, мило болтаем, а этот поезд со
— Ладно, Алан.
— Если ты не будешь перебивать, я скоро закончу.
— Но есть еще локомотив по имени Лейбниц.
— Ты считаешь, что я не отдаю должного немцам? Внимание, сейчас я упомяну человека с немецкой фамилией.
— Кто же это? Фон Тьюринг? — съязвил Руди.
— Фон Тьюринг будет потом. Вообще-то я имел в виду Гёделя.
— Какой он немец! Он австрияк!
— Боюсь, это теперь одно и то же.
— Не я придумал аншлюс, и нечего на меня так смотреть. Я ненавижу Гитлера.
— Про Гёделя я слышал, — вставил Уотерхауз, чтобы охладить спор. — Но можно немножко назад?
— Конечно, Лоуренс.
— Зачем это надо? Ну то, что сделал Рассел? Что не так в математике? Я хочу сказать, два плюс два — четыре, верно?
Алан взял две бутылочные пробки и положил на землю.
— Два. Раз-два. Плюс… — Он положил рядом еще две. — Еще два. Раз-два. Равняется четырем. Раз-два-три-четыре.