Он злился, потому что привык, что ему сразу все удается, падает в руки, поскольку он — Руни; все ждали от него таланта — и он оказался гениальным режиссером; в пятом классе ему подарили камеру; а до этого он много-много рисовал, везде, на всем, яркие сумасшедшие комиксы — про банду, про пятерых ребят: у одного, когда он злится, пальцы превращаются в лезвия, второй кидается огнем, третий плюется кислотой, четвертый превращается в гигантское насекомое, пятый может тянуть руки и ноги в бесконечность — как резина; а потом он все начал снимать: свет, дождь, как кто-то долго играет на пианино; Ангел — как она качается на качелях; рассвет, прибой; как загорается и гаснет постепенно и опять загорается гирлянда на новогодней елке; как распускаются по утрам розы в розовом саду замка Скери, в котором работала Дениза… А потом он подошел в школе к Оливеру: Оливер был очень худой, он лет с тринадцати начал курить, и от этой нездоровой худобы он казался еще выше, Кристофер ему еле до плеча достает, и тонкий, хрупкий даже, как фарфоровая пастушка, — и стал ему что-то говорить, а в школе все шептались, шушукались: ну что же там, у этой троицы, — срослось-несрослось, кто с кем? Оливер был потрясающе киногеничен. Кристофер первым увидел, что неуклюжий мальчик-хиппи безумно красив, словно Мальчик-звезда из сказки Уайльда: фиалковые глаза, черные ресницы, черные волосы, дивно изогнутые губы, идеальный нос; только бабушка Ангел давно заметила, как хорошеет Оливер, но решила подождать, когда это заметит внучка; а Кристофер попросил Оливера попозировать, поиграть — для маленького фильма, но на большой конкурс. Оливер просто курил, смотрел в ночное окно; но это была абсолютная красота, этим кадрам аплодировали стоя; и Кристофер получил первый приз, хрустальную статуэтку, и немало денег — и в итоге бросил школу и стал снимать; путешествовал, купил свет, сложные камеры, набрал народ, подружился с кучей музыкантов, снял Оливера еще в паре короткометражек, а потом они уехали и сделали этот фильм. Оливер постоянно звонил и писал; говорил «скучаю»; и точно так же звонил Кристофер, а письма его были километровыми; так Ангел осталась жить в Скери одна.
До конца школы она так ни с кем и не разговаривала. Девочки ей не прощали двух крутых парней. Ангел и дела до одноклассников не было. Она окончила еще и танцевальную школу и стала заниматься танцами с маленькими детьми — четыре раза в неделю; а три раза работала официанткой в «Звездной пыли»; и была счастлива.
Она дочитала журнал и вздохнула. Безнадежно? Кристофер был то слишком близко, то слишком далеко. Его нужно выслушивать, поддерживать, вдохновлять. Ездить с ним по миру, наливать ему чай. А она не хотела никуда ехать. Ей нравился ее Скери, город, которому тысяча лет в следующем году; в войну ему повезло, он остался почти нетронутым. Узкие, мощенные булыжником улочки, на которых не развернуться современной машине; маленькие магазинчики с выставленными на улицу корзинами с фруктами и цветами, на английский манер целиком занимавшие первые этажи, городская площадь с кафедральным собором и ратушей, домики с разноцветными дверьми, садиками и окнами, которые украшали кто чем мог: статуэтками читающих детей, моделями кораблей и маяков, раковинами. Главная улица города выходила к морю, к бухте и дальше — к пляжу и прогулочной полосе; в море виднелись три маяка; а в конце города было старое кладбище и закрытая церковь. От моря город шел в две горы: на вершине одной стояли две мельницы, они по-прежнему мололи муку, и все пироги в городе стряпались только из местной муки; а на другой стоял замок Скери — он, в отличие от города, не был старым: ему насчитывалось от силы сто пятьдесят лет; это всего лишь реконструкция родового замка семьи Дюран де Моранжа, который сгорел в революцию; сама семья спаслась, уехав из страны; со всеми деньгами и драгоценностями, и воспоминаниями, и чертежами; по ним один из Дюран де Моранжа и выстроил копию замка. В буклетах для туристов его называли просто: «Дом с хорошим видом». Хотя это был настоящий замок — с потайными лестницами, библиотекой, башнями, огромным розовым садом. Последний из рода — Макс Дюран де Моранжа — уехал, стал известным писателем, автором ужастиков и сказок о вампирах, и подарил замок городу, по-прежнему выплачивая деньги за его содержание. Замок открыт для посещений; вся семья Вагнер работала в нем: бабушка была там когда-то служанкой и помнила Макса Дюрана еще маленьким, катающимся на велосипеде по саду с учебником по алгебре; существовала какая-то загадочная история с его отцом, матерью и бабушкой; кажется, его отцом был его дядя, а его мать и бабушка влюбились в одного и того же человека; бабушка Ангел была нелюбопытной, считала, что истории сами тебя находят, а не нашли — ну и не стоят они того; мама работала экскурсоводом, а Дениза — первым садовником. Вид из окон замка и с лавочек на море и город внизу действительно был изумительный — словно ты попал в сказку — «Властелин Колец» или Андерсен, что-то бесконечно совершенное. А еще можно сидеть в саду и смотреть, как цветут розы… Ангел обожала Макса Дюрана, прочитала все его книжки, вырезала все интервью с ним или даже просто упоминания; над столом у нее висела фотография с автографом: «Ангел Вагнер, чудесной девочке»; это Оливер подарил — ведь лучшим другом Макса был старший брат Оливера — Снег Рафаэль, композитор и следователь; они учились вместе в школе и теперь вместе жили где-то далеко, в мире; Оливер почти не помнил брата, но собирал про него вырезки и писал ему письма, а однажды попросил для Ангел фото и автограф, и Снег ответил, прислал — о чудо — на один из дней рождения Ангел; а про мир было здорово думать, но Ангел никуда не хотела уезжать, она любила этот город, полный тайн, жизни, чудесных мест, роз, скамеек, крика чаек, запаха моря; любила прикасаться к стенам обыкновенных домов, каменным, заросшим плющом, виноградом, хмелем, жимолостью; и слушать, что они говорят; любила кафедральный собор, исполинский, черный, в узких, как ресницы, окнах; в золотых, красных, синих стеклах; в шпилях — как еж; она ходила в него с детства, у ее семьи были даже свои места — пятый ряд слева, первые три; с расшитыми бисером подушечками и молитвенниками; кто-нибудь в день да посещал мессу: бабушка, или Дениза с Катрин, или мама, или Ангел; у мамы чудесный голос, и она иногда пела псалмы, хотя в голосах недостатка не было; она училась в музыкальной школе Руни, играла на скрипке и пела в хоре, не окончила, отвлеклась на личную жизнь, но Андреас Руни ее помнил и улыбался, здоровался, давал петь, и мама потом весь вечер спрашивала: «ну как? ну как?» — а все ее уверяли, что прекрасно, лучше, чем великое сопрано; и бабушка пекла мамину любимую шарлотку. С Ангел Андреас тоже здоровался, и Ангел думала: «А знает ли он обо мне и о Кристофере?… Наверное, он бы не простил такого жестокосердия: какая-то девчонка из розового дома украла сердце внука и держит в обитой атласом шкатулке для украшений — в форме кошки, в розовых атласных оборочках. Но я не жестока, это Кристофер бессердечен в своей страсти… забрал у меня Оливера…»
Кристофер писал ей о своих планах на кино: он снимет «Щелкунчика», мрачного и яркого, в стиле Бартона, потом «Алые паруса» — из этой книги сделали слащавое говно, а на самом деле она такая крутая, жесткая и красивая; но самое главное — это снять «Преступление и наказание»; он прочитал эту книгу сам, не по программе русской литературы, а потому что нечего было читать, а его отец накануне говорил за ужином о Достоевском: его пригласили на тематическую конференцию в Санкт-Петербург; шел дождь, и нельзя было гулять, и Кристофер прочитал «Преступление и наказание» за несколько часов; и сразу влюбился в него — в Раскольникова, в свои мысли о нем, классическая влюбленность. «Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен». У Кристофера началась увлеченность красотой; он собирал репродукции со святым Себастьяном и штудировал Умберто Эко. «В моей семье принято увлекаться чем-то абстрактным, безжалостным, безупречным; отец был увлечен цветописью; дедушка — игрой в бисер. Есть успокаивающие поговорки, вроде что все люди красивы, что настоящая красота идет изнутри, что тело — лишь сосуд и прочая. Но когда в толпу входит безупречно красивый человек, сразу хочется сделать кому-нибудь больно. «Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен». А-а! Я просто пел. Я сразу увидел его, прекрасного. Я без конца рисовал, фотографировал вещи, тени, улицы, представлял ему костюм: темно-синий, почти черный пиджак, как мой, белая рубашка с грязным воротником и цепочка — со скорпионом или жуком-скарабеем… Даже нарисовал его на стене, маслом; «у тебя очередной приступ ремонта?» — спросил отец, когда я взял стремянку; я показал: это Раскольников идет по улице, руки в карманах, высокий, стройный, самые красивые ноги и плечи на свете, походка бывшего танцора, — Саймон Де Бон, клип на «Ordinary World». «Я думал, он страшный и в пальто», — сказал отец; он курил и тоже был само совершенство. По книге глаза у Раскольникова черные, но мне виделись синие, глубоко синие, внезапно синие, как синий шар стеклянный от IKEA, дизайнерская безделушка, способная заменить человеку модель Вселенной и целый мир. Я рассказал отцу свою теорию: красота Раскольникова — основной стержень романа, связующая, клейстер. Движущая сила событий — его красота; все в него влюблены. А старуха — это безобразие, это обыкновенный мир; столкновение обыкновенного и высшего — абсолюта, красоты, эталона — в этом конфликт. В каждом романе Достоевского есть роковая красивая истеричная женщина, из-за которой весь сыр-бор. В этом романе такой женщины нет, в этом романе la femme fatale — Раскольников. Целый клубок мыслей. Отцу понравилось. Но ты сама понимаешь, кто будет Раскольниковым, кто есть мой Раскольников, — мое бесконечное спиртное, мое вдохновение — Оливер…» — писал ей Кристофер — он писал старомодно, на бумаге, странным почерком, витиеватым, с длинными хвостиками у «д», «у», «в», будто перечеркивал; будто старинную карту рисовал; Ангел шутила, что человек, разобравший этот почерк, может управлять всем миром и проникнуть в суть вещей, прочесть всего Канта и звездные карты Древней Месопотамии; сама же она хорошо ориентировалась в его почерке, потому что читала записки Кристофера с первого класса. Все его записки, письма, открытки, рисунки она хранила в коробках в гардеробе — пять коробок, круглых, клетчатых, красных с зеленым, черным, желтым и фиолетовым, — Ангел купила их в отделе упаковки подарков; ему она тоже писала, реже намного, но писала — Кристофер отказывался читать письма по электронке, она рассказала об этом лучшей подруге однажды, Милане; Милана жила в большом городе, на севере, проработала полжизни в огромном книжном магазине, потом ушла, открыла свой — детской литературы, но во всех штуках канцелярских очень разбиралась и знала, где что достать, эксклюзив; и вот она прислала Ангел несколько упаковок чудесной бумаги, будто из восемнадцатого века — носовые платки какой-нибудь маркизы, юной, блистающей в свете, фаворитки короля; розовой, нежно пахнущей апельсином; на ней Ангел и писала, все подряд: о чем говорят посетители в кафе — о политике, о Джонни Деппе и погоде, смешные словечки ее детей с занятий, рецепты, придуманные бабушкой, и какие сорта роз высаживает в этом году Дениза; чтобы Кристофер не забывал Скери, какой он, чем сейчас живет, как пахнет; обо всем — только не о себе; «надо будет написать о ремонте собора, — подумала она, — о святом Патрике, он весь в лесах и открыт только по вечерам, на мессу; к Рождеству надеются закончить; ремонт капитальный, потому что стены все в трещинах и влаге; собираются переделать полностью один неф, где куча старинных погребальных плит, убрать их все и поставить там новый орган невероятной красоты, весь в золоте и красном дереве, который подарили Андреасу Руни, его ораториям, и сделать хоры новые, и еще скамеек поставить, и повесить мраморные дощечки, где будут золотом выбиты нотные куски его произведений. Такой зал славы Андреаса Руни…»
Ангел поняла, что совсем не хочет принимать ванну — сейчас; фото Кристофера ее так взбурлило, взволновало; захотелось страсти, приключений — отправиться с кем-нибудь на свидание, посмотреть смешное кино, залезть в чужой сад; она вырвала страницы с фото и интервью, положила их в одну из коробок; выключила воду, надела кофту — белую, вязаную, с капюшоном, с узкими рукавами; вышла на улицу тихонько, чтобы никто в розовом доме не услышал, не проснулся; в соседних домах свет уже не горел, все спали; только ветер теплый раскачивал оранжевые фонари — старинные, они все сохранились, застекленные, с дверцами — фонари, которые по утрам нужно, как звезды, гасить, а по вечерам зажигать; Ангел знала человека, который работал фонарщиком — всю свою жизнь; в детстве они с Оливером ему даже помогали — летом. Девушка послушала ночь, Скери — как по нему идет весна; и взлетела — легко, правая нога уже в воздухе, левой оттолкнуться от земли — маленькой ступней в белой атласной балетке — балерина перед прыжком; но балерины зависают и опускаются и танцуют дальше, а потом цветы, гримерка, душ; а Ангел умела летать — это и был ее секрет. Она думала о том, чтобы стать балериной, и везде бы писали, какой долгий у нее прыжок: «она словно летает»; но решила, что это все-таки жульничество. Оливер не понимал, в чем тут жульничество: «ну, будут писать, что ты умеешь летать, но это же правда; ты бы сделала и Тальони, и Павлову»; но Ангел смеялась и даже воображение преподавателя в балетной школе решила не потрясать, просто танцевала выше среднего, даже почти хорошо. Ее секрет знала только семья — она в младенчестве парила над кроватью во сне; и это не пугало ее маму и бабушку, а напротив — потому-то девочку и назвали Ангел: она одна из ангелов; но все понимали, что испортят ребенку жизнь, если об этом узнает мир, — ее будут исследовать, изучать, демонстрировать; зачем? Ангел была им благодарна за создание и сохранение тайны; ее устраивала просто жизнь, полная солнца; она терпеть не могла внимание и устремление; и еще знал Оливер: она однажды слетела с качелей, но не упала, кувырнулась в воздухе, нашла точку опоры и встала; «я в порядке», уверила друга, а он, разинув рот, смотрел на нее снизу; потом нашелся: «я вижу твои трусы — розовые»; Ангел сбежала по воздуху вниз и стукнула Оливера, когда его макушка оказалась под ее рукой. И еще знала Милана — они познакомились в… воздухе; Милана тоже летала. Ангел смотрела на спящий Скери сверху — он был прекрасен, точно с фламандской картинки: покатые крыши, у кого-то дым идет из трубы — разжег камин, хоть и весна, тепло, мечтает, читает книгу, занимается любовью; люди возле паба курят, разговаривают, смеются; яхты и лодки в бухте, позвякивают цепи; и свет от фонарей на судах отражается в воде в такт и дрожит, рассыпается, расплывается, будто кто-то плачет. Воздух оказался теплым, плотным и ароматным; Ангел чувствовала его как воду, и волосы и платье точно плыли, намокали; Ангел раскинула руки и подумала, что от нее будет пахнуть, как от ванны с сиреневым маслом. Она решила летать недолго — просто посмотреть на город и посидеть на крыше церкви; она любила сидеть на крыше собора, читать там, брала даже иногда с собой бутерброды и воду; села за шпилем — отсюда почти ничего не видно: ни ратушу, ни площадь, только улицу, маленькую, как внутренний двор, и сейчас совсем темную, с гостиницей, маленькой и уютной, бед-энд-брекфаст, и мальчишки там, в арке, иногда прятались, курили после мессы. Ангел обхватила себя руками, прижала колени к подбородку; опять этот Кристофер; Оливер ей тоже писал, совсем странные письма: он диктовал ей на кассетки маленькие, на старенький диктофон, всегда носил его с собой; «я как Дейл Купер, а ты моя Диана, секретарша», — и вправду перечислял, где и что они ели, записывал песни с радио, которые ему нравились, и уличных музыкантов — Оливер обожал музыку, любую, он под нее танцевал, везде, смущая людей на улицах, спешащих по делам и живущих нормальной жизнью; Оливер сводил их с ума — красивый, невменяемый, танцующий, курящий, читающий — он еще и читал всегда и везде, таскал за собой тонны книг; невозможно пройти мимо него и не увидеть, не запомнить, не заболеть; он был катастрофой, как нашествие инопланетян, падение астероида. Оливер сказал в последнем письме, что Кристофер живет с девушкой — ее зовут Таня, как-то так, она актриса, очень красивая, играет в новом фильме Кристофера главную женскую роль; у нее свой дом, большой, красивый, весь в зеркалах, коврах, и они с Оливером живут там; она ничего не имеет против Оливера, хотя он везде курит, оставляет окурки и пепел, захламил все книгами, притащенными от букиниста и из библиотеки; Ангел почувствовала, что разваливается. Вот он говорит в интервью, что влюблен, но все безнадежно, значит, это не та, не Таня, а она, Ангел? Но он постоянно твердит ей, что любит, и так же постоянно встречается с другими девушками. Что в школе — Клеа, которая до сих пор терпеть не может Ангел, одна из инициаторш ее изоляции в школе; Кристофер встречался с ней, первом красавицей в школе, недолго, танцевал на школьном балу — и при этом не прекращал заваливать Ангел цветами, записками, конфетами; был у него роман и со взрослой женщиной, фотографом, которая приезжала делать о Скери книгу; они познакомились на улице, и, говорят, у них все было, хотя разница лет двадцать. «Кристофер — чудовище, — подумала она, — он просто терзает меня. Вот столкну его в море…» Ей так захотелось убить его, прямо по-настоящему, вот не будет Кристофера, и станет все хорошо.
В темноте, внизу, кто-то закурил. Ангел вздрогнула, выходя из жажды мести, — так тихо появился этот человек. Кроме огонька сигареты, ничего не видно. И даже отсюда Ангел услышала запах сигареты — ароматной, вишневой; Оливер курил иногда такие — темно-коричневые, длинные, «Капитан Блэк». Человек курил долго, и Ангел пыталась услышать еще что-нибудь, кроме дыхания и треска сигареты; может, чертыхнется; может, плеер слушает; но было тихо, как в пустом доме; словно город накрыло куполом; не слышно ни голосов, ни машин; человек докурил, бросил окурок на землю, огонек погас. И даже звука удаляющихся шагов до Ангел не доносилось, даже эха. Она слушала воздух и поняла: что-то не так — секунд через двадцать; пахло не весной, а дымом; но не сигаретным, тонким, а обычным, резким, разъедающим легкие. Она осторожно передвинулась по крыше, вцепилась в черепицу и заглянула вниз: горели леса.
Она действовала быстро, как в фильмах-детективах: спустилась на площадь, побежала через нее наискось к пабу — еще никто не видел пожара; «скорее, — закричала она, — телефон, пожарная, собор Святого Патрика горит!» — ей не поверили, выскочили на улицу; пламя поднялось уже над крышей, над шпилем, такое же узкое и высокое, упиралось в небеса — все закричали дружно, так красиво и страшно это было; а собор уже трещал, леса рушились — настоящий «апокалипсис нау»; приехали пожарные и даже «скорая», хотя в соборе был только сторож, молодой, рыжеволосый, красивый, и он успел выскочить, не спал, слава богу; читал Аристотеля, «Поэтику», готовился к поступлению в университет; и пожар затушили; «кто-то облил леса бензином», — услышала в толпе Ангел; они вцепились со сторожем — Робом Мирандола — в руки друг друга, хотя были едва знакомы; «что ты здесь делала?» — спросил он ее потом; оба в копоти, с перемазанными лицами; «ну… — сказала она, — просто решила погулять по Скери, послушать весну»; и он поверил.
В газете утром писали, что экспертиза подтвердила слухи: леса действительно были пропитаны бензином; теперь опрашивали и проверяли всех рабочих; бабушка читала газету вслух за завтраком — оладьи с медом и джемом, ветчина, яблоки в карамели, круассаны с сыром; Дениза с Катрин ели мюсли с шоколадом и мандариновым джемом; «какой кошмар», — постановили все; похвалили Ангел за скорость реакции; все поняли, что она летала; только про человека с сигаретой Ангел решила пока никому не говорить — ни полиции, ни семье; но точно была уверена, что во всем виноват он. Что-то странное трепыхалось в той тишине, которая наступила, пока он курил; он заполнил собой всю темноту, принес ее с собой и напустил из коробочки, создал для себя абсолютную ночь, только что крылья черные не шуршали. Ангел даже стала думать о вампирах — благородных, прекрасных, словно из «Сумерек». После завтрака — у нее был выходной, она не работала в кафе, только вечером занятия с детьми в балетной школе, — Ангел решила наведаться в ту гостиницу позади собора: может, этот человек остановился там? Двор гостиницы был завален остатками пожара, пеплом, обугленными балками, хозяин сидел в отчаянии: во-первых, бардак, во-вторых, погиб его сиреневый садик. Ангел пообещала ему помощь Денизы в восстановлении сирени; «нет, никого у меня нет незнакомого среди гостей, все уже не первый год у меня останавливаются, — ответил на вопрос хозяин, — я бы сам сразу донес, это ж такой ужас, наглость, зло — поджечь собор». Ангел в течение дня обошла все гостиницы и отельчики в городе — их было немного, штук десять; все маленькие, уютные, с кафе на улице — весна; спрашивала не в лоб, а так, будто посплетничать, заказывала какао с булочкой с корицей или сок свежевыжатый; поскольку ее все знали, то отвечали честно: нет, никого нового; не сезон еще; сезон — это Рождество и лето, когда приезжали на море, на пляж. К концу дня Ангел ужасно устала — приходилось ведь ходить, а не летать, объелась булочками и посмеялась над собой: тоже мне, Марлоу, Дюпен, Фандорин, Холмс; приняла все-таки ванну и выкинула все из головы: Кристофера, собор, вампира с вишневой сигаретой; пела в ванной под Роба Томаса; потом вытерлась, оделась в белые бриджи и футболку с Джеймсом Джойсом и побежала с мокрой головой на занятие — после полетов и бананового пирога больше всего на свете она любила занятия с детьми. Мамы и папы привозили деток, болтали с ней и друг с другом, пока те переодевались — девочки всегда во все розовое: гетры, гольфы, прозрачные юбочки, шортики, платья; а мальчики в футболки с бундокскими святыми, с Мерфи и Патриком, или Бэтменом — Ангел обожала Бэтмена; вести занятия ей предложил после окончания танцевальной школы ее преподаватель — она не поехала ни на какие кастинги для танцевальных шоу или театров; осталась в городе, словно десять лет балета нужны были ей просто для времяпровождения; и преподаватель позвонил ей однажды: «у меня набирается в этом году аж восемь детских групп, я не успеваю, не хочешь попробовать попреподавать?» — Николя де Мондевиль; тонкий, маленький, хрупкий, напудренный старичок; безумно строгий, требовательный, всегда с тростью, которую чуть что пускал в ход по спинам и коленкам; все ученики перед ним трепетали. Ангел тоже; она даже молоко пролила на колени, когда поняла, что месье де Мондевиль ей предлагает: стать учительницей в его школе балета; это как получить звание рыцаря от королевы. Учительского диплома у нее не было, сдавать экзамены девушка собиралась лишь в следующем году: теорию танца, французский, фортепиано; но родители учеников ее уже полюбили, доверяли, приносили цветы и домашние кексы: «ой, вы такое не едите, наверное, вы же балерина, у вас диета»; диеты у Ангел никакой не было, месье де Мондевиль обзывал ее «жирдяйкой»; «да, месье, я безнадежна, банановый и вишневый пироги» «ужасно» «а еще салат «Тоска» из курицы, сыра, жареных грибов и оливок» «пошла вон, негодяйка»; так что она благодарила, брала кексы и ела потом без угрызения совести со стаканом молока по вечерам в постели, читая Энн Бронте… Станок, растяжка, потом диагональ, прыжки, потом танцы — какие-нибудь несложные; несколько раз она уже ставила что-то, чаще всего народные, бретонские, шотландские, ирландские, тухэнды, «стены Лимерика», например, для представлений на Рождество и Пасху; а иногда с детьми они просто бегали, играли во всякие игры — она включала музыку, что-нибудь славное, типа «Shine» Take That, потом внезапно выключала, и они должны были стоять неподвижно: кто шевельнулся, тот выбывает из круга, и так — пока не останутся двое, а потом один. Она старалась быть строгой, как месье де Мондевиль, могла и стукнуть по затылку, если кто-то расшалился и не слушался; но при этом и справедливой, и честной; смотрела на родителей, кто чего хочет от ребенка: чтобы тот стал настоящим танцором? Или они всего лишь сдают «обузу» на танцы, как в детсад или няне, — чтобы побегать по магазинам, посидеть с друзьями? Так и обращалась с детьми: этот может только играть и прыгать — ну так пусть играет и прыгает, а эта девочка уже тянет носок и явно слышит музыку; значит, к станку, значит, руки, и ноги, и спина… Она наполнялась счастьем на этих занятиях, особенно когда дети были неуправляемыми и она, видя, что они уже ничего не могут сегодня, садилась на пол; и они все вокруг нее, как сладости — кусочки торта, пирожные, конфеты — вокруг чайника; и Ангел рассказывала какую-нибудь сказку пострашнее, из братьев Гримм, или Андерсена, или Нила Геймана, или Эдгара По, или ирландскую историю о призраках; и они визжали, охали, хватались за ее руку в самых душещипательных моментах — когда Синяя Борода показывал на пятнышко крови на ключе…
Вечером она решила зайти в собор — посмотреть, не сильно ли он пострадал изнутри, поздороваться с Робом; у нее аж синяки проступили на запястьях, так крепко он держал ее; сильный, стройный; она знала, что он профессионально занимается теннисом; «почему он в меня не влюбился, — вдруг подумала она, — почему не этот, открытый и смелый, сильный и рыжий, ну почему же Кристофер Руни, жестокий голубоглазый принц; это как быть возлюбленной Бэтмена — не с ним и ни с кем»; сгоревшие леса успели собрать и увезти, и рабочие уже сбивали новые; пахло свежераспиленным деревом, грохотали молотки; месса началась, священники вышли к алтарю; она скользнула на заднюю скамью; Роб помогал в платье служки, подавал Библию, полотенце, улыбнулся ей.
— Все в порядке, — сказал он после мессы; он был хорош: в черной облегающей футболке с Гизмо, и мускулы перекатывались, и на руке татуировка, чуть ниже плеча, кельтская вязь; темно-синие узкие джинсы с порванной коленкой, оранжевые кеды; прямой нос, алые пухлые губы, черные яркие ресницы, карие глаза — при ярко-рыжих волосах; «черт возьми, — подумала Ангел, — где были мои глаза; он похож на ночной ларек с цветами: огненными тюльпанами и пышными темно-красными розами», — в соборе все в порядке, только стены копотью снаружи покрылись. Но все равно бы их зачищали, так что… может, сходим куда-нибудь?
Она улыбнулась.
— В «Звездную пыль»?
— Ты же там работаешь, тебе не надоело?
— Нет. Я потому там и работаю — очень нравится.
— Хорошо. Сейчас… мне нужно кое-что отцу Томашу сказать… подожди пару минут.
Он ушел в ризницу, она стала ходить по собору, остановилась в часовне Девы — в своем любимом месте; это был маленький темный зал с темно-вишневыми бархатными скамеечками для молитвы перед изображением Девы Марии невероятной красоты — из мрамора, босая, со сложенными руками, с золотой короной на голове; лицо у нее было задумчивое, нежное и удивительно настоящее, не абстрактное, непохожее на других Дев; Ангел полагала, что скульптор наверняка ваял ее с живой женщины — своей возлюбленной или соседской девушки, просто очень красивой, на которую все парни оглядываются на улице, свистят, зовут на танцы; она будто только что прочитала классное стихотворение: «В тот день все были в церкви. Мы одни Сидели с нею рядышком на кухне И чистили картошку. В тишине Лишь было слышно, как ныряли клубни В наполненный водою котелок. Так было хорошо работать вместе, Не торопясь, — беседуя без слов Картофелин поочередным всплеском. И вот сейчас, когда над ней псалом Бубнит — и кто-то плачет понемножку, А кто-то повторяет за попом, Я вспоминаю котелок с картошкой, Склоненное ее дыханье слышу… С тех пор уже мы не бывали ближе» — и подняла глаза от книги, чтобы еще раз его услышать — внутри себя. Ангел смотрела на Деву, и «время ушло пить чай»; она могла сидеть здесь, в часовне, и в саду замка Скери часами, годами — и не пожалела бы ни об одном мгновении; «Ангел!» — услышала она голос Роба; в церкви уже погасили свет, только свечи, поставленные прихожанами возле Христа, Марии и святого Патрика, горели, дрожали на сквозняке, будто продолжали за людей шептать просьбы, молитвы; она вышла из часовни, помахала ему рукой и пошла через колонны; и вдруг над головой услышала скрежет и увидела, как побледнел Роб и побежал к ней, перепрыгивая через скамейки, как Саймон Пегг через заборы в английском кино, типа «Крутых легавых», когда играл полицейского; ей показалось восхитительным — как слаженно он двигался; потом Роб налетел на нее всей тяжестью, и они вместе свалились в часовню, а на место, где только что стояла Ангел, упал камень — кусок стены — и раскололся на части. Роб тяжело дышал.
— Ты в порядке? — и ей показалось, что он уже говорил эту фразу сегодня вечером. Он трогал ее лицо, волосы, плечи. — Ты жива, боже… Что это было?
И тут за их спинами раздался грохот падающих камней — обвала, — и в них полетели осколки и пыль. Роб опять закрыл Ангел, и они ждали, когда это закончится; и это закончилось: часовня Девы оказалась отрезанной от мира. «Кажется, все», — сказала Ангел полузадушенно; Роб был ужасно тяжелый и горячий; слава богу, от него чудесно пахло: почти женскими духами, теплыми, страстными, а еще орехами и карамелью.
— Роб, прости, но ты не мальчик-с-пальчик. Как там у Стругацких: «Встань с меня».
— Я тебе жизнь, между прочим, спас, — засмеялся он, скатившись на каменный пол рядом. Он был весь в пыли, словно библиотеку разбирал. Ангел стала его отряхивать; только потом они увидели, что выход полностью завален. — Вот черт… что же нам теперь делать? У тебя есть телефон?