Криптономикон

22
18
20
22
24
26
28
30

Бишоф не готов это принять.

— Все равно они почти случайны!

— Почти — недостаточно! — отрезает фон Хакльгебер. — Я был убежден, что одноразовые шифрблокноты имеют стандартное частотное распределение букв. И я подозревал, что в этих сообщениях должны содержаться слова Уотерхауз, Тьюринг, Энигма, Йглм, Мальта. Запустив свои счетные устройства, я смог взломать некоторые шифрблокноты. Уотерхауз жег свои шифрблокноты после первого же использования, но другие бойцы подразделения беспечно пользовались одним шифрблокнотом по нескольку раз. Я прочел много сообщений. Мне стало ясно, что цель подразделения 2702 — скрыть от вермахта, что «Энигма» взломана.

Шафто знает, что такое «Энигма», потому что Бишоф только о ней и твердит. Слова фон Хакльгебера внезапно объясняют все, что связано с подразделением 2702.

— Значит, тайна раскрыта, — говорит Роот. — Полагаю, вы посвятили вышестоящих в свое открытие?

— Я абсолютно ни во что их не посвящал, — криво улыбается фон Хакльгебер, — потому что к тому времени я давно попал в силки рейхсмаршала Германа Геринга. Я сделался его пешкой, его рабом и перестал испытывать верноподданнические чувства по отношению к рейху.

К Рудольфу фон Хакльгеберу постучали в четыре утра — время, когда приходит гестапо. Руди не спит. Даже если бы Берлин не бомбили ночь напролет, он бы все равно не сомкнул глаз, потому что от Анжело уже три дня ни слуху ни духу. Он набрасывает поверх пижамы халат и идет открывать. Так и есть: в дверях стоит маленький, не по годам морщинистый человечек, а у него за спиной — два классических гестаповца в кожаных пальто.

— Можно высказать наблюдение? — спрашивает Рудольф фон Хакльгебер.

— Ну конечно, герр доктор профессор. Разумеется, если это не государственная тайна.

— В старые времена — в прежние времена, когда никто не знал, что такое гестапо, и никто его не боялся — насчет четырех утра было придумано умно. Тонкий способ сыграть на первобытном страхе темноты. Однако сейчас 1942 год, почти 1943-й, и все боятся гестапо. Больше, чем темноты. Так почему бы не работать днем? Вы погрязли в рутине.

Нижняя половина сморщенного лица смеется. Верхняя не меняется.

— Я передам ваш совет по инстанциям, — говорит визитер. — Но, герр доктор, мы здесь не для того, чтобы внушать страх. А в неурочный час пришли из-за расписания поездов.

— Должен ли я понимать, что поеду на поезде?

— У вас несколько минут. — Гестаповец отодвигает манжету и смотрит на швейцарский хронометр. Потом без приглашения вступает в комнату и, сцепив руки за спиной, начинает ходить вдоль книжных шкафов. Нагибается, разглядывает корешки. Какое разочарование: сплошь математические трактаты, ни одного экземпляра Декларации независимости. Хотя кто знает, не спрятаны ли «Протоколы Сионских мудрецов» меж страниц математического журнала. Когда Руди, небритый, но полностью одетый, выходит из спальни, гестаповец с выражением муки на лице изучает диссертацию Тьюринга об Универсальной Машине. Впечатление, будто низший примат пыжится поднять в небо бомбардировщик.

Через полчаса они на вокзале. Руди смотрит на табло и старается запомнить расписание, чтобы потом по номеру платформы понять, везут его в сторону Лейпцига, Кенигсберга или Варшавы.

Идея разумная, однако оборачивается пустой тратой сил: гестаповцы ведут его на платформу, которой нет в расписании. Здесь стоит короткий поезд. Без товарных вагонов, с облегчением отмечает Руди. В последние несколько лет ему иногда мерещилось, будто проезжающие товарные вагоны до отказа забиты людьми. Все было так быстро и нереально, что он не знает, видел ли настоящие вагоны или просто отголоски своих кошмаров.

Однако у всех этих вагонов есть двери, возле которых стоят часовые в незнакомой форме, и окна, занавешенные тяжелыми шторами. Гестаповцы, не сбавляя шаг, подводят Руди к дверям. В следующий миг он в вагоне. Один. Никто не проверяет у него документы. Гестаповцы остаются снаружи. Двери закрываются.

Доктор Рудольф фон Хакльгебер стоит в длинном узком вагоне, обставленном, как прихожая шикарного борделя: персидские дорожки на блестящем паркете, тяжелая мебель, обитая коричневым бархатом, шторы на окнах такие плотные, что кажутся пуленепробиваемыми. В дальнем конце хлопочет горничная-француженка. На столе — булочки, нарезанные мясо и сыр, кофе. Судя по запаху, настоящий. Аромат тянет Руди в конец вагона. Горничная дрожащими руками наливает ему кофе. Она налепила под глаза толстый слой штукатурки, чтобы скрыть синяки, и (замечает Руди, принимая у нее чашку) сильно запудрила запястья.

Руди размешивает сливки золотой ложечкой с монограммой французского дворянского рода и, прихлебывая кофе, идет по вагону, любуясь гравюрами Дюрера и, если глаза его не обманывают, листами из кодекса Леонардо да Винчи.

Дверь открывается. Входит человек, шатаясь, как от качки, и еле-еле добирается до бархатного дивана. К тому времени как Руди его узнает, поезд уже трогается.