Предсмертная исповедь дипломата

22
18
20
22
24
26
28
30

Совершенно естественно, что наша встреча с Костей не заставила себя ждать. И столь же естественны были наши взволнованные чувства, восторг при самой встрече. Конечно, у Кости в Москве уже были друзья, у меня, со временем, – тоже, но нас особенно тянуло друг к другу, тянула какая-то неведомая нам сила. Опять-таки: сила или судьба? Пожалуй, судьба, поскольку, если вдуматься в нашу дружбу, то оказывается, что она была относительно короткая, а происходили наши встречи то ли на БДБ, то ли в базе, когда Костю увольняли, а я был дома, а не где-то на учениях. Другие наши контакты были в письмах, но в силу разных обстоятельств они не были частыми. Правда, нельзя не отметить, что письма сыграли большую роль в укреплении дружбы. Письма вообще, похоже, даже более существенны, чем встречи. В них люди больше вдумываются в содержание письма, чем в обычном разговоре. Иначе говоря, обычный разговор может свестись к пустой болтовне, письмо, как правило, – нет. Если в переписке нет вдумчивости, то она скоро заканчивается. Наши письма были весьма содержательными, поскольку, наверное, содержательным было тогда для нас время: у Кости в повестке дня было поступление и учеба в МГИМО, а затем и любовь; у меня – конец службы, определение дальнейшего жизненного пути. Мой путь складывался под личным влиянием Кости, который, сам весь погруженный в муки учебы, настойчиво мне предлагал тоже самое. Дело, кстати, облегчалось тем, что, как я упомянул выше, с 1956 года МГИМО по решению ЦК КПСС приобрел пролетарский характер, где предпочтение отдавалось при поступлении производственникам и демобилизованным воинам. Не могу сказать, чтобы я в МГИМО особенно рвался, но, с одной стороны, были аргументы Кости, а с другой – у меня не было влечения к какой-либо гражданской профессии, я был, можно сказать, прирожденным военным – артиллеристом, морпехом, но стечение разных обстоятельств, сделали из меня шпака – гражданскую личность, которую я, по преимуществу, в силу раннего военного воспитания, всегда слегка, если не презирал, то недооценивал. Амурных страданий я тогда не испытывал: наверное в силу привычки сохранялась инерция той жизни, которую я вел в Порккала-Удде. Вообще период после демобилизации был для меня морально – психологически очень сложным, не был я к нему готов, хотя и храбрился. Сложность была в том, что я с десяти лет, с суворовского училища до почти двадцати трех был под погонами. А это означало нечто существенное: обо мне все время кто-то заботился. Мне нужно было лишь исправно служить, выполнять команды и приказы начальства, уставы армейской службы, которая, в свою очередь, кормила меня, поила, одевала, развлекала и давала крышу над головой. Так все просто: я служу, а обо мне, о нуждах моих кто-то, согласно уставу, думает. А попав на гражданку, я получил, вроде бы, свободу – могу работать, могу валять дурака, пить горькую неумеренно, по девкам шастать, но выходило так, что я остался сам по себе, никто не хотел и не должен был проявлять заботу обо мне, таком хорошем. Свобода получилась фиктивная: для того, чтобы жить, я должен был работать, за работу получать деньги, а после этого – идти на все четыре стороны, ибо ты, как тот мавр, уже никому не нужен! А вокруг в целом безразличное к тебе общество, в котором каждый сам за себя. Ко всему этому нужно было с трудом, но привыкать.

Правда, меня это все касалось в целом только психологически. Я приехал в Москву к своим маме и папе, которые, хотя и не были согласны с выбором, приютили меня душевно, освободили от моих личных проблем. Но я понимал, что в моем возрасте и статусе офицера, хоть и запаса, нужно самому добывать хлеб свой, а не рассчитывать на родителей. Я поступил на завод «Динамо» в качестве слесаря-сборщика, полгода проявлял себя добросовестным рабочим, поскольку дисциплина и ответственность за время службы вошли в плоть и кровь, а в ответ за это завод рекомендовал меня к поступлению в МГИМО.

И таким образом образовалась наша общая с Костей жизненная платформа и общий профессиональный интерес, который укреплял нашу близость. Понятно, что, став москвичом лишь по названию, я не имел здесь близких друзей, мне предстояло заводить их в будущем, а пока, опять-таки, тяга к Косте, к его очаровательной Леночке и к ее родителям, которые тепло приняли в семью Костю, а мои визиты их, видимо, не раздражали. В этой семье сложилась очень хорошая атмосфера. Мне было приятно туда ходить, общаться не только с Костей и Леной, но и с отцом Лены, заслуженным контр-адмиралом, который иногда участвовал в наших беседах, которые очень часто касались как флотских тем, так и международной политики. Адмирал представлял собой кладезь очень интересной информации и умных мыслей о жизни. Леночка иногда тоже примыкала к нашей кампании в качестве прекрасного украшения. Как мне представляется, тот период был для всех нас наиболее удачным и счастливым. Там же я в ходе бесед узнал некоторые подробности, о которых, как ни странно, Костя раньше не говорил. В частности, я узнал, что он вышел из традиционной морской семьи. Его прадед, дедушка и отец были моряками, последний, кстати, был подводником. В ходе войны на Черном море немцы подлодку потопили, и о ней ничего больше не было слышно. В общем, отец Кости оказался похоронен в стальном гробу на дне моря, когда сыну его было всего лет десять. Может быть, это событие повлияло на впечатлительного подростка, но морская служба его не привлекала, а то что его призвали на флот, было, наверное, по судьбе. Но интереснее оказалось то, что я узнал позже из бесед с участием адмирала. В истории русского флота фамилия «Иванов» вошла во многом благодаря деяниям двоюродного деда Кости, отставного контр-адмирала Иванова – тринадцатого. В годы русско-японской войны 1904–1905 годов Константин Петрович Иванов был командиром батареи левого борта крейсера «Рюрик». Крейсеру было суждено совершить в августе 1904 года такой подвиг, который так и остался непревзойденным и по сие время. Вместе с другими крейсерами – «Россия» и «Громобой» – Владивостокского отряда крейсеров «Рюрик» отбивался от японской крейсерской эскадры в составе четырнадцати вымпелов, включая пять тяжелых бронированных крейсеров. В общем сражение длилось пять часов, из которых три часа «Рюрик» отбивался в одиночку, поскольку из-за повреждений он вынужден был отстать от своих кораблей, которым пришлось в силу явного превосходства японцев «Рюрик» оставить.

«Рюрик» расстрелял все снаряды, пытался использовать торпедные аппараты, был полностью разрушен, из строя вышла половина команды. Японцы предложили нашим стоящий на месте фактически безоружный крейсер сдать, но получили в ответ флажный сигнал: «Погибаю, но не сдаюсь!». В это время в порядке замены выбывших из строя более старших офицеров кораблем командовал лейтенант Иванов К.П. Это он приказал поднять японцам русский ответ, приказал также открыть кингстоны, чтобы утопить корабль и организовал порядок спасания экипажа. С тех пор имя корабля «Рюрик» прогремело не только в России, но по всему миру. А дед Кости был награжден орденом св. Георгия IV степени, золотым оружием и именным Указом императора о том, что к его фамилии был прикреплен номер тринадцатый. Кстати, номер к фамилии не принес Иванову особой удачи. Многие исследователи морской истории указывали на странные обстоятельства. После высочайшего указа о цифре «13» Иванов оказался командиром несчастных кораблей. У него получилось так: он командовал, хоть кратко, «Рюриком», тот погиб; затем он был назначен командиром строящегося линкора «Измаил», но из-за недостатка средств его так и не достроили; затем он стал командиром крейсера 2-го класса «Жемчуг», который погиб в начале Первой мировой войны; а дальше последовала трагедия броненосца «Пересвет»: во время его стоянки в Порт-Саиде накануне Нового 1917 года немецкие агенты заложили в артиллерийский погреб взрывное устройство и корабль взорвался при выходе в Средиземное море. Номер 13 во всех этих бедах видимо все – таки не при чем, но однако… В гражданской войне Иванов К.П. участвовал, получается, опять – таки, неудачно, и вместе с разбитыми белыми частями, ушел из Феодосии в Стамбул и далее эмигрировал во Францию.

В разговорах с Костей были обсуждены разные детали жизни этого по-своему замечательного человека, но я позже попытался вернуться к этой истории, надеясь понять, не могла ли у Кости быть какая-то связь с этим отставным адмиралом – эмигрантом, проживавшем, как бы не у дел, во Франции. Иначе говоря, не было ли между двумя Константинами (дедом и двоюродным внуком) чего-то, что могло бы втянуть нашего Константина в какой-то компромат? Посоветовался с «ближними соседями» (из КГБ), они сказали, что никакого компромата на Костю не было. А значит причину его смерти нужно было искать в другом месте.

* * *

А пока что, пребывая в Москве, я с каким-то замиранием сердца ждал встречи с Еленой. Не то, чтобы я ожидал получить от неё какую-то новую и интересную информацию, а просто потому, что мне хотелось увидеть её и выразить ей своё искреннее соболезнование. Я понимал, что для неё смерть Кости была великой трагедией, пережить которую ей очень и очень трудно. На похоронах я её, конечно, видел, но естественно, кроме выражения сочувствия ничего произнесено не было. Она была в трауре, но не плакала, поскольку, как я понял, у неё уже не оставалось слез. Печальная, но невероятно красивая она в основном держала голову, опущенной вниз, но иногда, вдруг, поднимала лицо вверх под мелкую россыпь снега. По сторонам она не смотрела, ей видимо не хотелось встречать сочувствующие взгляды, ибо в каждом из них она могла предположить вопрос: как ты могла довести мужа до самоубийства. Это, конечно, удваивало ее муки. Я знал и был уверен, что её вины в смерти Кости нет ни капли. Но в этом уверен быть мог только я, знавший глубину их взаимной любви, уважения, счастья, а другие могли предполагать всякое… Им, как обычно, привычно было искать первую причину неожиданной смерти мужа в поведении жены. Положение несколько спасало то, что в день смерти Кости Лена уже две недели, если не больше, жила в Москве, то есть лично никак не могла быть связана с фактом самоубийства. Сын её стоял у могилы отца рядом с ней. Он тоже не плакал, но вид у него был ужасно несчастный. Он иногда поднимал глаза на окружающих и в глазах его была такая невыразимая боль и немой вопрос «Ну почему же его папы не стало?»! Ведь он в своем отце души не чаял, папа был для него кумиром.

Морозный воздух не позволял находиться на кладбище долго, а при поминках дома я задержаться не мог, поскольку должен был до конца дня вернуться в МИД. При прощанье у двери Леночка доверчиво потянулась ко мне, на мгновенье положила голову на мою грудь, потом повернула лицо ко мне. Она молчала, а из глаз её бежали слезы. Я поцеловал её в лоб и услышал её полушепот:

– Паша, помоги мне, приди ко мне ещё. Тебя очень любил Костя, я, конечно, тоже, и вот… – она со вздохом развела руки, повторив, – и вот, нет его и… ничего нет!

В МИД я приехал в конце дня в тяжелом настроении, честно сказать, самому хотелось плакать, ибо только сейчас, после похорон как-то особенно стало очевидно, что мой милый друг ушёл от нас навсегда. Настроение стало и того хуже, когда в комнате управления кадров я застал ржущих сотрудников, которые даже не удосужились полюбопытствовать, что там было на похоронах и как? Смерть Кости для них означала всего лишь выбытие кадровой единицы, которую они легко заменят: речь все-таки идет об Австралии, а не о Гане или Конго, куда кадры подбирались с трудом. И тогда в мою голову вполз коварный вопрос: а кому мы, вообще – то, нужны? Может быть папе – маме, а если их уже нет, то… Никому? На душе было ужасно: кошачий скреб души усилился.

* * *

На следующий день, завершив дела в министерстве, связанные с моей печальной миссией, я приобрел небольшой букетик цветов, которые мне посоветовала молоденькая цветочница, купил шоколад для сына Лены и отправился к ней с визитом. При всей нашей дружбе я шел туда впервые, хотя они (Костя и Лена) отъехали от родителей лет пять назад, купив на Комсомольском проспекте кооперативную квартиру. Раньше я не мог там побывать, поскольку у нас не совпадали сроки пребывания в Москве: Костя, закончив МГИМО, попал на работу в посольство СССР в Канаде, куда они с Леной и маленьким сыном вскоре убыли года на 4, а я, доучившись в ВУЗе, поехал с Настей и дочуркой переводчиком в Международное агентство по атомной энергии в Вену, как раз тогда, когда Ивановы должны были возвращаться. Впрочем, тогда они ещё жили с родителями, также, кстати, как и мы, Костины. В общем, мы четыре года «отсидели» в Вене, а, вернувшись, нашли, что Ивановых в Москве уже и след простыл. Ну а дальше, я работал в Центральном аппарате МИД, а Костя приступил к посольской службе в Канберре – столицы Австралии. Иногда мы, конечно, обменивались письмами, но они не могли заменить живого общения и слова. Насти моей Костя, как мне представлялось, вообще не видел, мы с ним как бы поменялись местами: теперь он вычитывал в письмах излияния моих чувств к Насте и, наверно, любовался её фотографией. Однако, любовался ли? Он, почему-то никак не отреагировал на отправленную ему фотографию, причину этого я понять тогда не смог, а после спрашивать счел неуместным.

Приближаясь к дому Лены, я почему-то испытывал какое-то волнение и смущение. Или от того, что я искренне ей сочувствовал или, вполне возможно, что было в моей душе издавна какое-то к ней романтическое влечение. Хотелось думать, что влечение это к ней было только как к человеку, но несомненно она привлекала меня и как женщина. Возможно это была магия фото, которое может влиять и на чувства другого человека, то ли позитивно, то ли наоборот. Мне на фото Леночка тогда, в 1955 году, понравилась сразу. Был ли это эффект долгого отсутствия женщин в моей жизни в то время вообще, или может быть какой-то результат приятной неожиданности, но я фото почему-то не упрятал в дальний угол, а периодически вынимал свой альбом и любовался её фото. Я по доброму завидовал Косте и мечтал о такой же женщине для себя. Но, как я уже говорил, Лена усилила со временем свой положительный эффект в отношении моей персоны: очень уж много было в ней привлекательных черт. Она была, во-первых, очень желанной женщиной во всех смыслах – её лицо, одухотворенное, открытое, с большими умными и добрыми глазами, очерченными густыми ресницами и украшенными тонкими бровями вразлет, придавшими лицу некоторую мечтательность; её широкий лоб, обрамленный всегда прекрасно уложенными волосами, а возможно они были такими сами по себе, поскольку во всех случаях они никогда не теряли своей формы; прямой, несколько вздёрнутый в конце носик с тонкими ноздрями; полные губы изящного рисунка, всегда готовые к улыбке, за которыми прятались безупречные ярко-белые зубки; грациозная нежная шея, как эллинская драгоценная подставка под гордо вскинутую голову; высоко поднятая полная грудь как бы прекрасного изваяния над тонкой талией и в меру развитыми бедрами; и конечно же, её весьма примечательные длинные ноги изящной формы как будто выточенные хорошим мастером для любования мужских глаз. Во-вторых, у неё был очевидно развит природный ум, что позволяло ей быть интересным собеседником в любой компании или в разговорах тет а тет. К тому же, она была весьма начитана, в том числе и в вопросах политики, которая для женщин, как правило, не представляет интереса. Впрочем, для многих мужчин – тоже. В кредит Лены можно добавить и её добродушие и, что у многих, к сожалению, отсутствует, чувство юмора. С ней можно было шутить, не боясь, что она, вдруг, надует губки или обидится. Скорее она могла ответить тем же в тех рамках, которые никогда не переходили приличия. Нельзя так же было не отметить грациозную осанку и походку Лены. Это была походка и стать, которым в прежние времена специально обучали девушек аристократических семейств. Впрочем, мужчины приобщались к этому тоже в кадетских корпусах и в юнкерских училищах.

Леночка была по своему характеру веселым человеком, всегда готовым прыснуть со смеху. А смех ее был увлекательным, способным хорошо повлиять на любую ситуацию, и он всегда был по причине и к месту. В ней абсолютно не было тщеславия, гордыни, хвастовства. Она даже намека не делала на то, что отец её адмирал и что лично она знакома со многими влиятельными людьми московского бомонда. Единственно, чем она откровенно гордилась, был её Костя и, наверное, более того, – сынок Николенька. Для этого ей не нужны были слова, весь вид её говорил о сильной любви к этим людям.

Леночка в силу своего лингвистического образования и хорошего знания английского языка работала секретарем консульского отдела посольства. При её внешних и душевных качествах она была украшением консульской службы, содержанием которой она овладела легко и быстро, проявляя к посетителям такт, терпение и добросердечность.

Возможно я говорю о Лене столь подробно не потому, что она мне в целом нравилась, но и в связи с тем, что мне неизбежно приходилось как бы сравнивать Лену с моей Настей. У них было много совпадающих черт, но и во многом они разнились. Особенно это было заметно в характерах. Обе они были бесспорно красивыми женщинами, но если Лена, понимая достоинства своей внешности, стремилась их не выпячивать, очевидно полагая, что красота говорит сама за себя, то Настя всегда старалась подчеркнуть свои достоинства.

Сразу это бросилось в глаза по прилёте нас в Канберру. В Советском Союзе в начале 60-х ещё не было мини-юбок и, соответственно, одежда Насти была, как это и считалось правильным, консервативной, то есть платье её или юбка всегда была чуть ниже колена. В Канберре, а точнее даже в аэропорту Сиднея, где нам приходилось делать пересадку на внутренний рейс, Настя буквально ахнула, увидев австралийских девушек в коротких юбчонках. Глаза её буквально заискрились восторгом. Я тогда посмотрел на все это косо, но понял, что в ближайшие дни гардероб Насти пойдет в переделку или, скорее всего, в замену. А, кстати, встретившая нас Лена (а Ивановы нам устроили ужин по приезду), была одета скромно, и хотя она уже года три вращалась в австралийской жизни, её юбки были лишь немного выше колен. Вообще, что касается нарядов, то Лена предпочитала все скромное, элегантное и дорогое; а вкус Насти был направлен на все яркое, броское, короткое и по цене умеренное. Возможно это было несколько вульгарно, но Насте это ужасно шло, всё как бы сочеталось с её стремительным, наступательным характером. Настя всегда имела свое мнение, пусть, возможно, и поверхностное и неправильное, но она на нем настаивала с отменным энтузиазмом, а если и соглашалась с критикой, то потом. Она за словом «не лезла в карман», хотя и знала поговорку «слово не воробей – вылетит, не поймаешь».

Говоря так, я не имею ввиду, что Настя всегда поступала так. Совсем нет: если речь шла о делах действительно серьезных, то она охотно «включала мозги», говорила взвешено и осторожно. Впрочем, иной раз её могло и занести. Лена, со своей стороны, промахов в речи и поступках себе не позволяла. Её мозги были всегда включены. Поэтому, когда я смотрел на обеих дам со стороны, то выглядело все так, что в неизбежной их дружбе, в силу дружбы мужей, роль первой скрипки играла, и весьма охотно, Настя. Когда какая-либо выходка Насти коробила Лену, она всегда лишь слегка морщила носик и не вступала в спор, не делала замечаний. Если Настя на чем – то настаивала или требовала, Лена спокойно и с улыбкой уступала. Речь идет, естественно, не о серьезных размолвках, а, в общем-то, о пустяках. Для чего-то более серьезного просто не находилось оснований. Стремление Насти быть лидером во многом объяснялось тем, что она считала себя более опытной в жизни, поскольку брак её со мной был вторым, хотя возраст дам был одинаковый. К этому прибавлялось то, что Настя, понимая, что общее развитие и воспитание Лены были выше, статус её родителей был бесспорен (а Настя вышла из семьи довольно простой – мать работала лифтером на киевском заводе имени Артема, а отец умер давным-давно), не хотела уступать, хотя никто её к этому и не понуждал. Настя была личность очень спортивная, от природы годная к любому виду спорта, а Лена исповедовала любовь к морю, ибо все её детство и юность прошла у моря, и она отлично плавала. Вполне логично, что Настя втягивала Лену в посольский спорт (волейбол, настольный теннис и городки) и весьма торжествовала, когда она в очередной раз выигрывала. Причем торжества своего она и не скрывала. Книги Настя не слишком любила, но старательно выбирала из посольской библиотеки то, что полегче. Можно сказать, что она могла бы обходиться и без этого, но я был настойчив в том, что мать должна прививать дочери любовь к книгам, к чтению вообще, а с этим Насте было спорить трудно. Да она, пожалуй, и понимала, что жене дипломата все-таки нужно быть хоть как-то начитанной. В силу, в том числе и этого, она согласилась на общественных началах заведовать посольской библиотекой. К этому её, кстати, побуждало и то, что Лена читала много, в том числе и на английском, а «ударять в грязь лицом» Насте не хотелось.

Я иногда рассуждал сам с собой на такую тему: почему господь дал нам с Костей таких милых, любимых и столь разных жен? А вывод всегда получался один и тот же – по Священному писанию, что Бог «воздает каждому по делам его». А понимал я тогда это так. Дело человека состоит в том, чтобы делать себя возможно ближе к тому, что требует от нас Господь. А вот это, к худу или к добру, каждый понимает по – своему и воспитывает себя, свой характер в силу своего понимания. Упрощая все, скажем так, до какого-то периода нас «делают» обстоятельства. Я учился с детства в военных училищах и обстоятельства жизни там делали из меня прежде всего хорошего офицера. Я шел во след обстоятельствам. Стал, вроде бы, неплохим морпехом, но… обстоятельства изменились, они стали другими, перестали меня насиловать, я получил свободу, которой и должен был правильно воспользоваться. Пошел работать на завод, далее в МГИМО, а затем по распределению в МИД. Все катилось само собой. Я мог, развиваясь интеллектуально, оставаться самим собой, скажем так, – морпехом в душе. И соответственно, по воле Господа я получил жену под стать морскому пехотинцу. Всё (!) – моей половиной по жизни стала Настя со всеми её прелестями и недостатками. Её я получил на старшем курсе МГИМО, я должен был стать дипломатом, или чем-то в этом роде, а Настя вполне подходила моему будущему.

А посмотрим на Костю и Елену. Что особенного и замечательного в этой паре, созданной по сути столь же случайно, что и наша пара с Настей. Костя, насколько я его видел и знал, культурно и интеллектуально тянулся вверх. Он не предполагал, что когда-нибудь станет дипломатом. Сферой его интересов была радиотехника. Что касается радио, Костя знал все, а к этому добавим, что склад ума у него был научно-аналитическим. По демобилизации он собирался вернуться в Киев на свой завод «Арсенал» и поступить на радио-факультет Киевского политехнического института. Но, как говорится, человек предполагает, а Господь располагает. Министерство обороны, несколько ускорив его демобилизацию, сделало предложение, от которого Костя не смог отказаться: приехал в Москву, поступил в МГИМО и мог там полностью удовлетворить жажду культурного и интеллектуального познания. Но дело не только в этом. В Киеве жила Стася, она, как он считал, была замужем, и гордый Костя не хотел с ней встречаться. Конечно, если бы не было направления в МГИМО, то все равно пришлось бы вернуться в Киев, но…, что вышло, то вышло.

А Лена, будучи в силу своих возможностей и условий личностью с уже развитыми культурным и интеллектуальным потенциалом, приехала с Дальнего Востока в Москву, оказалась в нужном месте и в нужное время. Все остальное получилось по судьбе. Вроде как случайно встретившись, расстаться они уже не могли. Все выглядело вполне логично.

Менее логичен был мой вариант женитьбы. Внешне все в какой-то мере походило на движение точно во след Кости. Военную службу я завершил, в МГИМО, куда я, в общем-то, не слишком стремился, поскольку ничего об этом ВУЗе, как и о дипломатии не знал, поступил. А в общем-то, я видел себя скорее студентом Института водного транспорта. Меня влекло море, и в душе, как я уже сказал, оставался морпехом. Но… пути Господни неисповедимы!