Милитариум. Мир на грани

22
18
20
22
24
26
28
30

– Мир захотел посмотреть.

Пожал я плечами:

– Коли так, смотри, мне мира не жалко, конечно. Только вот с окопа на него обзор неважный. Вот если бы подняться, воспарить…

За осенью зима приходит – никак не иначе.

У нас фронт будто бы замерз. Южней, где потеплее, после Рождества началось наступление, но захлебнулось, и кровью завоеванное потеряли. В Петрограде-городе будто бунтовали, об этом нам вольнопер рассказывал. Обыватели-де вышли на улицы, а против мирных манифестантов – пулеметы на крышах. Ну, я сначала не сильно-то верил. С крыш из пулеметов стрелять неудобно – уклон надо вниз давать, он скатываться будет – это во-первых. А во-вторых, у нас тут на фронте пулеметов не хватает, чтоб их в Петроград посылали.

Ну а потом весть пришла – царь отрекся, видать, толика правды была у вольнопера. Солдату послабления вышли, зато офицеру – головная боль. И война до победного конца опять же.

Воевать – охоты ни у кого нет. Тут хорошо бы, чтоб войско по домам не разошлось. Обмундирования нет – ходим в обносках. Я кожанку достал, вздохнул, но примерил. И надо же – на мне она почти сошлась, видно, похудел я, да покойник ее разносил. Увидал полковой воспитанник, как я кожанку примеряю, поморщился, говорит:

– Дяденька фельдфебель, вы бы ее лучше сожгли. А еще лучше мне дайте, я ее уберу.

– Я тебе уберу! А-ну, брысь мне тут, щегленок! Уши надеру!

Прогнал его, в общем, и стал ту кожанку носить. И в самом деле, за недельку, она разносилась так, что на мне сидела словно влитая. Через два дня на колючей проволоке я разодрал рукав шинели и поддетой под нее кожанки. Шинельку-то я заштопал, а тужурку отложил. Не то поленился, не то ожидал подобного, да только через недельку от дыры и следа не осталось.

Ведь и пилот ее носил, и Васька Малый, и я – а ни потертости на ней нет, ни дыр. Однако же подвоха я опасался, оттого надевал кожанку нечасто. Ведь даром получить что-то хорошее – это только в сказках, да и то не всегда.

А понял я это случайно. Васька Большой среди зимы где-то яблоками разжился и меня угостил по доброте душевной. Я в карман бросил и по делам пошел. О них вспомнил лишь в сумерках, хотел перекусить – намаялся за день. Сунул руку в карман – а там от них остался жмых какой-то, вроде того, что остается после перегонки, только суше – кожура да косточки.

Я хоть и не семи пядей во лбу, но дважды два сложить умею, хотя и не сразу. Прежний фельдфебель, царствие ему небесное, говаривал, дескать, я не робкого десятка, потому как пока додумаюсь испугаться – опасность и минет. Все мысли приходят в голову, просто иные выбирают сложный путь. Одна – через сердце, а другая – через задницу.

Кожанка была живая или вроде того. И чтоб раны свои залечить, она что-то должна была есть. Это не Малый не то съел – это кожанка его переваривала, как яблоки переварила и мышу. И летчик германский, видать, тоже был кожанкой поглоданный – оттого аэроплан и летел неровно.

А вот дальше непонятно. Что-то летчик вез. И не то ждали его у нас, не то после узнали, но те два офицера искали не сколько покойника, сколь то, что он вез. Может – эту тужурку, может – еще что-то.

Было бы иное время, так я бы Пецулевичу доложил, чтоб их благородиям донес. Да время-то не иное. Закончились их благородия – вся Власть Советам. Во взводе образовался солдатский комитет, и верховодить стал в нем вольнопер, только нынче он требовал, чтоб к нему обращались «товарищ Петр». Оно ведь как бывает: одни поднимаются вверх, потому что непотопляемые, другие – потому что дерьмо…

Меня, правда, тоже звали в совет.

– Всю жизнь тобой командовали, помыкали. Сейчас другое время пришло, твоя власть!

– А жалованье какое положено? – спрашиваю.

– А жалованье не положено.