Ярость благородная. «Наши мертвые нас не оставят в беде»

22
18
20
22
24
26
28
30

– Синельников! Синельников! – орал слева Гаевский. – Почему пулемет молчит?!

– Убило Синельникова!

– А с пулеметом что? Пулемет цел?! Да мать же вашу! Товарищ лейтенант, слышите, – первое отделение молчит. Неужто всех накрыло? Или в щели позабивались, как крысы? Я к ним, гляну, а?

– Я сам. Ты со своим пулеметом разберись.

– Лады!

В первом отделении Илья нашел одного живого. Боец Коваленко, пацан еще, восемнадцать весной исполнилось, лежал на дне окопчика, трясся какой-то мелкой, отвратительной дрожью.

– Боец, взять винтовку! Стрелять нужно!

Коваленко затравленно сжался, вытянул вперед левую руку. Гимнастерка на предплечье была разорвана, перемазана кровавой грязью.

– Товарищ лейтенант, так раненый я, раненый…

– Ты что?! Какая рана, это царапина! Вставай! Что у вас с пулеметом?

– Убило всех… кажись.

Он еще поскуливал, но уже поднимался. Букин ткнул ему в руки винтовку.

– Прикрой меня. Я к пулемету, посмотрю, что там…

И вдруг бруствер рядом с лицом начал вспухать, становиться на дыбы, обвалился сверху безмолвной черной стеной…

Коваленко продолжал скулить на дне окопчика, зажимая руками живот:

– Дяденька, не надо, пожалуйста, не надо… Я убитый уже, честно, убитый…

Скулил и смотрел вверх. Там, вверху, над развороченным бруствером, стоял немец с плоским, будто игрушечным, автоматом. Молодой, не намного старше, чем Коваленко, с тонкими губами и одутловатым лицом. Стоял, слушал, склонив голову набок. Понимал ли, о чем ему говорят?

Автомат в руках немца дернулся, и грудь Коваленко провалилась тремя маленькими дырочками. Скулеж оборвался на полуслове. И стало тихо. Где-то дальше, за линией обороны, за холмом, ревели танки, но вокруг было тихо, лишь время от времени – чужая, лающая речь и короткие выстрелы.

Немец повернул голову к Букину, повел автоматом. Ждать, когда тот вновь дернется, Илья не стал, закрыл глаза. В голову ударило, будто оглоблей. И все потухло.

Дворик утопал в майском кипении яблонь. Утопал в тяжелом, дурманящем, солоновато-сладком аромате. Страшном аромате крови и смерти. И мама сидела на лавочке у порога, смотрела остановившимися, невидящими глазами. И рядом сидела Лариска, почему-то маленькая, десятилетняя, баюкала куклу, приговаривала: «Тише, тише, не плачь. А то немец услышит, придет…»